— Ужас! Капельзона расстреляли!
— Что Вы говорите! Но не кричите так громко, он сидит за соседним столом и может перепугаться!
— Да нет, он уже об этом знает!
— Моня, перестань качаться на папе! Папа повесился совсем не для этого, а для того, чтобы в доме было тихо.
— Здравствуй, Рабинович, у меня ужас: моя жена спит с садовником!
— Откуда ты знаешь?
— Очень просто: прихожу домой, поднимаю одеяло на постели, а там — цветы!
— Со всеми бывает. Моя жена, например, спит с почтальоном.
— А ты откуда знаешь?
— Очень просто: прихожу домой, поднимаю одеяло, а там — почтальон с моей женой.
Хоронят Рабиновича. Прохожий:
— А что, это правда, что умер Рабинович?
— Да.
— Ой вэй, умер… А я-то думаю: почему это его хоронят?
— Здравствуйте, Коган! Слушайте, как Вы изменились. Вас просто не узнать: нос стал курносый, волосы порыжели, уши оттопырились. Что с Вами?
— Простите, но я не Коган.
— Ну вот, видите, Вы уже и не Коган!
Еврей — китайцу в поезде:
— Скажите, Вы — еврей?
— Нет, я — китаец.
— А мама, надеюсь, была еврейкой?
— Нет. Китаянка.
— Папа-то у Вас — все же еврей?
— Нет. И папа — китаец.
— А бабушка? Ну хоть она — еврейка?
— И бабушка китаянка, черт возьми!
— А прабабушка?
— Да! Да!! Да!!! Моя прабабушка — ев-рей-ка!!!
— Смотрите, еврей, а как похож на китайца!
Еврей — знакомому в нью-йоркском кафе:
— Ой, Саскинд, дела у меня идут из рук вон плохо. Июнь был просто бедственным: никогда еще не было такого июня. Я просто возненавидел этот июнь и матерился весь месяц, пока не пришел июль. В июле стало так несносно, что июнь казался уже счастливым: за весь июль не продал ни на цент. Невероятно, но факт!
— Перестань ныть! У меня! — вот у кого дела идут скверно: у жены рак, брат развелся, единственный сын женится на… каком-то черном мальчике! Ужас! Что может быть хуже этого?
— Как что? Август.
Гинзберг потерял кошелек в синагоге:
— Господа, я потерял кошелек с 900 долларами. Тому, кто найдет и вернет его мне, — награда 70 долларов!
Голос из зала:
— Даю 75!
Три хасида о своих раввинах:
— Мой раввин настолько благочестив, что трясется в молитве круглые сутки; к кровати на ночь его даже привязывают, чтобы не упал и не разбился…
— Мой раввин к Богу ближе; он настолько к Нему близок, что трясется вместе с Ним…
— Мой — лучше! Он прошел уже через все: сначала трясся сам, потом — вместе с Ним; наконец, он сказал Богу: «Слушай, чего это мы трясемся, не хватит ли?!»
ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ
Заключение смущает читателя. Рассчитанное на ясность и краткость, оно порождает вопрос, смущающий автора: стоило ли писать всю книгу, если все в ней просто, как «слюна новорожденного», и кратко, как… написанное заключение? Писать заключение к антологии к тому же безнравственно. Тем более к антологии духовных откровений. Тем более еврейских. Никто не вправе обобщать чужие мысли и ощущения, которые только в их целостности воссоздают породивший их дух, столь к тому же «несказанный», как дух Израиля.
И все-таки трудно отвязаться от побуждения сказать в заключение нечто, казалось бы, важное и недосказанное.
Как же, однако, заключать?
В год моей бар-мицвы мой дед, тбилисский раввин, забрав меня с собой, поехал в глухой крохотный городишко Они, в горных окраинах Грузии. Он поехал туда проститься с умирающим от рака местным раввином Шломо, который славился мудростью и сентиментальностью. В последнем я убедился как только нас ввели к нему: вздрогнув при виде моего деда, раввин Шломо закрыл лицо охапкой бороды и по-детски растерянно разрыдался. Что же касается его мудрости, то она сказалась в том, что он умолк тотчас же. Потом повернулся ко мне и, опустив руки мне на голову, сказал:
«Смотри вот, хоть я тут самый старый человек в городе, мне все еще стыдно, умирать». Мой дед, старик, в свою очередь, как мудрый, так и сентиментальный, объявил ему торжественно, на древнееврейском, что приехал в Они для того, чтобы познакомить меня с большим раввином, который, с Божьей помощью, да утрудит себя прочитать мне, «юному сталинцу», из своей знаменитой рукописи о благомудрии кавказских хаха-мов.
…Раввин Шломо прочел вслух всю рукопись, от начала до конца. То были истории и изречения «благороднейших евреев, живших между Каспием и Понтом». Все, что раввин Шломо о них знал, он записал в амбарную тетрадь в кожаном переплете. Хотя читал он ее вслух, конечно, не впервые; хотя в сказаниях кавказских иудеев мало не слыханного еврейским ухом; хотя, читая, он морщился от боли, глаза старика горели мистическим восторгом юноши, убежденного в непобедимости предка. Читал он долго, до рассвета. Закончив же, раввин Шломо, легкий и сильный, поднялся с постели, подвел нас к столу посреди комнаты, разлил в рюмки водку из хрустального пузыря и, не объясняя своей внезапной и долгой паузы, произнес потом спокойным и ровным голосом: «Лехаим! Будем живы!»
Через день, возвращаясь с похорон равина Шломо, дед мой, вспоминая этот короткий тост, сказал: «Великий был комментатор!»