Ленинградка, профессорская дочка, она за два года до войны закончила Первый медицинский и при распределении была оставлена на кафедре отца – профессора-нейрохирурга.
Ляля Четыркина наотрез отказалась от предложенной чести и поехала работать в районную больницу небольшого городка Ленинградской области.
Отец, бывший когда-то земским врачом, постоянно рассказывал дома о героике этого рода медиков, он говорил, что только такая практическая школа может сформировать настоящего врача.
Вот эти, его же аргументы привела ему дочь, уезжая работать в провинцию, и стала действительно настоящим квалифицированным хирургом.
После того как город был занят немцами, врач Четыркина продолжала работать в больнице. Она спасла жизнь раненого красноармейца и нескольких партизан, выдавая их за гражданских лиц, пострадавших при бомбардировке.
Помогало и то, что назначенный немецкими властями комендант больницы влюбился в красивую Лялю и из рук вон плохо выполнял свои обязанности.
Помощь, которую доктор Четыркина оказывала партизанам, навела на мысль предложить ей перебраться насовсем в партизанский госпиталь. Он разместился в трех избах дальней деревни и крайне нуждался в хирурге.
Раненых становилось все больше и больше, а действовали в госпитале только один терапевт да бывший гинеколог.
Для переговоров с Четыркиной был направлен партизанский завхоз Афанасьев.
Плинтухин взялся доставить Федю Афанасьева на эти переговоры и в ближайшую же ночь примчал его на санях в город, прямо к дому, где квартировала доктор Четыркина.
Девушка смертельно испугалась. Афанасьев, стараясь успокоить ее, рассказал о предложении партизан.
Ляля действительно успокоилась, но сказала, что будет по мере сил помогать партизанам, оставаясь в городе, в больнице. Уезжать же наотрез отказалась. Сказала честно, что боится.
Во время этих переговоров Плинтухин стоял у дверей и не сводил взгляда с Ляли.
Случайно глянув на него, Ляля рассмеялась – очень уж глупый вид был у Валентина: глаза выкатил, челюсть отвисла, стоит – сопит.
Ляля протянула руку Афанасьеву, затем Плинтухину.
Он осторожно взял ее ручку в свою лапу, подержал и так же осторожно отпустил.
Вот эта-то встреча и перевернула судьбу Валентина Плинтухина.
Несколько дней ходил он сам не свой, а однажды ночью привез в отряд тулуп, в который была завернута аккуратно связанная Ляля Четыркина.
Плинтухин выкрал и увез ее без чьего-либо разрешения.
Перед девушкой извинялись Афанасьев и командир отряда Павло Шундик, обещали доставить ее обратно в следующую же ночь.
Ляля осмотрела партизанский госпиталь. Обстановка в избах была тяжелая – необработанные раны, стоны, мольбы о помощи…
И врач Четыркина осталась у партизан.
При каждой возможности Плинтухин забегал в госпиталь, стоял и смотрел на Лялю.
– Что, Валентин, опять пришел молчать? – спрашивала она.
А Плинтухин молчал вовсе не оттого, что ему нечего было сказать. Он мог бы очень и очень много сказать ей и даже подобрал подходящие слова… Но молчал Валентин из страха, из смертельного страха как-нибудь не так выразиться, незаметно для самого себя ляпнуть какое-нибудь словцо.
Плинтухин очень изменился. Прекратились байки «о красуне-воровайке», Валентин вообще перестал трепаться, стал неузнаваемо серьезен.
Авантюра с кражей врача Четыркиной не осталась для него безнаказанной. Через некоторое время Плинтухина перевели в штаб отряда начальником охраны.
Кончились для Валентина налеты, диверсии, добыча «языков» – все, что стало для него смыслом существования, чем он рассчитывался за свою прошлую, бессмысленную жизнь.
И теперь вместо всего этого – только проверка постов да ночные обходы.
Да еще невозможность хоть на минутку забежать в госпиталь…
Тяжело переживал Плинтухин наказание, но выполнял свои новые обязанности истово, требовал от подчиненных предельной бдительности, проверял их оружие, учил, как действовать при малейших признаках опасности, и только молча, про себя, многоэтажно выражался по поводу своей несчастной судьбы.
А теперь, в эту бессонную ночь, безмолвно крыл Валентин еще и дурацкий случай, принесший в лесной лагерь этого немецкого пацана…
Наступило утро. Яркое солнечное утро.
– Дровешки кончаются, – сказала Плинтухину Феня, – сходим, Валя, нарежем, что ли…
Плинтухин взял пилу и топор, махнул Фене рукой – мол, оставайся – и пошел к пекарне.
Отперев замок, он открыл дверь и сказал:
– Давай, Ганс, выходь.
Немец встал, но с места не двинулся, испуганно глядя на Плинтухина.
– Давай, кому говорю, вылазь, не боись… – Плинтухин постарался сказать это помягче, и немец уловил в его интонации что-то успокаивающее.
Он шагнул к двери, споткнулся на ведущих вверх ступеньках и вышел.
Сияние солнца, сверкание снега ослепили его, и он зажмурился.
Плинтухин хмуро смотрел на худую фигурку в мышиной шинели, ждал, чтобы немец освоился со светом. Потом сказал:
– Ком, Ганс, ком, – и поманил его пальцем к стоящим на снегу «козлам».
Возле них лежала высокая гора наготовленных бревен.
Немец робко подошел, вопросительно посмотрел на Плинтухина.
Тот бросил бревно на козлы, поставил на него пилу и показал на нее немцу.