В те же времена, в конце 1950 года, еще ничто не предвещало такого его будущего. Представьте себе занесенный снегом, скованный лютым морозом плац, по краям которого стоят заиндевелые бараки. В одном из них почти сразу после того, как накануне вечером меня водворили в спецлагерь, расположенный в казахстанской степи, я увидел согбенную фигуру заросшего бородой старика, поддерживавшего огонь в печке. Это был Лев Николаевич Гумилев. «Старику» в тот год исполнилось 38 лет.
Нам не понадобилось много времени, чтобы окунуться друг в друга. Наверное, это произошло и потому, что оба мы были еще молоды и с небольшой разницей в возрасте – всего в 14 лет. И потому, что он сразу рассказал о том, как мой отец, ректор Ленинградского государственного университета, вопреки яростному, по тогдашнему выражению нового знакомого, сопротивлению местных и московских властей, дал ему возможность перед последним, четвертым арестом защитить кандидатскую диссертацию, – а для меня, только что отца потерявшего, теплые, благодарные слова о нем были дороже всего другого в мире. И потому, что оба мы, как уже сказано, ленинградцы и учились в Ленинградском университете (правда, окончил я Московский), да и по каким-то иным, менее видимым, но оказавшимся на поверку, надо полагать, достаточно весомым причинам, – если после первой встречи мы общались и в духовном плане не расставались до конца его жизни.
Итак, последний свой срок он отбывал уже дипломированным ученым и мог при случае, говоря его тогдашним языком опытного заключенного, «хилять под старичка-профессора» (в переводе на нормальную речь – выдавать себя за). Впрочем, никакие прошлые звания не избавляли в лагере, как правило, от самой тяжелой работы, от страшного голода, от полного бесправия, и для Льва Николаевича спасительная, хотя бы от холода, должность при печке была большой удачей в непрерывной борьбе за выживание в тех прямо нацеленных на истребление людей условиях, в которых он находился в общей сложности четырнадцать лет. Прежде всего, из заключенных всячески пытались вытравить личностное начало, превратить их, по бериевскому выражению, «в лагерную пыль», но и при этом Лев Николаевич оставался внутренне самим собой. Да, он, как и все, носил на лбу, на спине, на груди у сердца и на левой ноге повыше колена вшитые в специально вырезанные для этого места арестантской робы белые тряпки со «своим» большим черным номером. Да, он говорил, подобно всем, в быту в той или иной мере, в зависимости от обстановки, на лагерном жаргоне, что было одним из условий взаимопонимания с товарищами по несчастью, жил нашими тогдашними общими интересами, но сохранил себя как личность и как интеллектуала. Душа и разум ученого принадлежали не тюрьме, не «гражданину начальнику», а великой Святой – Науке, говоря его словами, «прекрасной науке – истории». Без всякого преувеличения, она всегда была дамой его сердца, царицей ума, покровительницей и спасительницей даже тогда, когда немало людей вокруг в той или иной мере теряли самих себя. Он был страстно предан науке – и она открыла ему многие свои тайны.
Уже тогда в бесчисленных разговорах и спорах с друзьями он оттачивал свое научное мировоззрение, развивал теорию пассионарности, разрабатывал проблемы исторического взаимодействия народов в неразрывной связи с природно-географическими условиями их обитания, отшлифовывал своеобразный стиль изложения, построенный во многом на образном видении столь далекого от нашего времени предмета научного исследования.
Человек редкой эрудиции, прежде всего в области истории, географии, этнографии (этнологии), сопряженных с ними дисциплин, он к тому же был великолепным знатоком литературы и особенно – поэзии. Именно от него, как и другие мои товарищи по заключению, впервые услышал я великое множество стихов таких поэтов, о которых не имел, да и не мог иметь по тем временам ни малейшего представления.
Отвлекусь ненадолго от лагерной темы и расскажу об одном эпизоде из биографии Льва Николаевича. Среди других особенностей его мировоззрения было убеждение, что жизнь человека развивается циклично, причем у каждого имеется свой «график» взлетов и падений, благополучия и неприятностей. Верил он, конечно, в такую закономерность и своего бытия. А так как краткие и относительно нормальные периоды его существования неоднократно сменялись ничем иным, как арестами, то он предполагал, что после возвращения с фронта в Ленинград и в университет ему вскоре придется снова пойти проторённой тюремной дорогой. Это было (рассказываю со слов Льва Николаевича) не единственной, но главной причиной того, что он принял решение окончить университет и защитить диссертацию в сверхкраткий срок, остававшийся ему до очередного, по прогнозу, ареста. И когда ему предложили на выбор – учиться на 4 и 5 курсах или сдать за них экзамены экстерном, Гумилев предпочел второй вариант.