Медвежью полость в ноги стлал,
Поставил в угол образок.
И зарыдал… княгиня дочь
Куда-то едет в эту ночь…
— разве можно это сравнить с трагической, нищей, героической судьбой, с смертной самоотверженностью русских женщин в кровавейшую большевицкую революцию? Думаю, что так и уйдут наши русские женщины в вечность без заслуженного ими памятника, никем не замеченные, никем не воспетые…
Дружба с Константином Фединым
С будущим страшноватым генсеком Союза советских писателей, потом его председателем, потом лауреатом сталинских премий и депутатом Верховного Совета РСФСР и СССР, с Константином Фединым я был дружен. И очень. По- дружились мы в 1920-х годах в Берлине, но тогда Федин не был ни председателем, ни генсеком, ни лауреатом, ни депутатом. Тогда Федин был “писателем Фединым”. В “Комсомольской правде” некто А.Исбах писал в то время о Федине как о “классовом враге”. Но Исбах ошибся роковым образом. В “развитии пролетарской революции” Федин оказался “классовым другом”, даже — лауреатным! А Исбах? Не знаю. Мог — “в развитии пролетарской революции” — попасть на Архипелаг ГУЛАГ и сгнить там с биркой на ноге. Мог получить пулю в затылок в “ежовском подвале”. Дело-то все в том, что понятие “пролетарской революции” — является
Редактирование “Литературного приложения” к “Накануне” я вспоминаю с удовольствием. И с благодарностью этому “его величеству случаю”. Оно дало мне возможность познакомиться с многими советскими писателями, приезжавшими в Берлин, а с некоторыми и подружиться (Федин, Груздев). Через них же, по их рассказам, я
Но далее творческая “полусвобода” Серапиона Конст. Федина была так же далека от его позднейших “соцреалистических” (и по сути халтурных) романов, как Полярная звезда от Земли. Да от попутчиков в те нэповские времена и требовалась именно некая “полусвобода”, а не соцреализм. Недаром Борис Пильняк (тоже Серапион, хоть и “отдаленный”) опубликовал столь вольные вещи, как “Повесть о непогашенной луне” (о том, как Сталин заэфирил на операционном столе командарма Фрунзе) и “Красное дерево”, появившееся только в Берлине, в “Петрополисе”, а в РСФСР цензурой зарезанное. Но Пильняк как человек и художник был много сильнее Федина. Потому и кончил насильственной смертью.
Вскоре по приезде Федин был у нас в семье. И как-то сразу прижился к нам. Ему понравились и моя мать, и моя жена. Обе отнеслись к нему тепло, сердечно. Надо сказать, во всем облике Федина был “шарм”. Хорошего роста, хорошо сложенный, с правильным красивым липом, умный, иногда остроумный, державшийся свободно, непринужденно, как-то очень по-русски, по-свойски, Конст. Федин был привлекательным человеком.
Немецким языком Федин владел вполне (много лучше меня). Всю войну он провел в Германии как гражданский пленный. Так что переводчик ему был не нужен, но я сразу заметил, что он никуда не любит ходить или ездить один, а всегда “с провожатым”. Я ездил с ним охотно уж потому, что Федин интереснейше рассказывал о советской жизни, советских литературных делах, о писателях (не без сплетен, конечно), всякие литературные истории. Многое из его рассказов я тогда записал. И вот — пригодилось.
Помню, как-то Федин рассказывал о своей встрече с М.Горьким и как Горький говорил ему, что их поколение, то есть Горького, уже сходит со сцены, а потому теперь они — молодые — должны представлять в мире русскую литературу. “И ты знаешь, — говорил Федин, — когда Горький мне это сказал, я почувствовал, какая действительно тяжесть ложится на плечи, ведь он прав: из старых одни умерли, другие ушли в эмиграцию, третьи перестали писать, и мы оказываемся на линии огня, на переднем фронте”. Как во многих писателях, в Федине было все “литераторское”. Другой жизнью, кроме как “быть в литературе”, “литераторствовать”, Федин, по-моему, и не жил, не умел жить. Поэтому вполне искренне и чувствовал себя тогда “послом русской литературы”, как его и принимали немцы.