Конечно, мягкость и терпимость Карповича как редактора были не безграничны. Там, где Михаил Михайлович считал нужным, он бывал тверд, хоть и мягок по форме. Приведу такой пример. В “Новом журнале” мы печатали роман Алданова “Бред”. Алданов — маститый автор, и рукописи его редактированию, разумеется, не подлежали. Но вот в присланном очередном отрывке у Алданова одно действующее лицо, американский полковник, ультра американски произносит известную фразу Юлия Цезаря — veni, vidi, vici (пришел, увидел, победил) — винай, вайдай, вайсай. Прочтя это, Карпович расстроился и говорит мне: “Ну нет, эту пилюлю я проглотить не могу. И зачем Марку Александровичу это понадобилось? Не понимаю. Во-первых, интеллигентные американцы так не говорят, в этом я уж могу его заверить. Это нехороший, вульгарный гротеск, и его надо опустить, я напишу об этом Марку Александровичу”. Михаил Михайлович написал Алданову, и это ультра американское преображение фразы римского полководца было вычеркнуто из романа.
Но иногда мягкость характера М.М. и его благожелательное отношение ко всем пишущим и нежелание их обидеть брали верх. Помню, мы получили одну довольно большую вещь, против помещения которой я возражал по многим причинам. Доводы свои я высказал М.М., он был со мной совершенно согласен. Но, как бы и меня и сам себя уговаривая, М.М. говорил: “Но все-таки как же нам быть? Ведь мы же убьем его, ведь человек пишет, у него есть какой-то свой собственный творческий мир, есть какое-то право писать именно так…” И вдруг, как бы чувствуя всю несостоятельность своих доводов, М.М. сказал: “Знаете что, Р.Б., давайте просто зажмуримся и сразу проглотим эту пилюлю… ну что случится? Ну, покричат, пошумят, а потом же ведь забудут”. Так “пилюля” и пошла в набор при полном зажмуре редактора.
Михаил Михайлович был очень заботлив в отношении сотрудников журнала. Расскажу один случай, который может быть даже интересен исторически. Нам прислал свои воспоминания о 1917–1918 годах доктор Иван Иванович Манухин. Манухин — известный врач, ученый, много лет работал в Пастеровском институте в Париже. Политически Манухин был человеком левого лагеря, дружил с Максимом Горьким, был хорош с многими членами Временного правительства. И в своих воспоминаниях он рассказывал, как следственная комиссия Временного правительства послала его в Петропавловскую крепость, в Трубецкой бастион, освидетельствовать заключенных там царских министров, из которых многие жаловались на разные недомогания. Манухин с удовольствием согласился, ибо, как он пишет, “хотел хотя бы врачебной помощью облегчить тяжелое положение этих несчастных монархистов”. Он поехал, и состоянием одного заключенного — бывшего директора Департамента полиции Белецкого — Манухин был потрясен: Белецкий оказался заключен в абсолютно темный карцер, очень тесный, так что он не мог встать, и сидел в этом карцере на хлебе и на воде. В крепости Манухин узнал, что такое заключение предписано Белецкому по “личному распоряжению Керенского”. Манухин возмутился. Поехал к представителям Временного правительства и заявил, что если Белецкого немедленно не освободят из карцера, то он отказывается от своей работы в Петропавловской крепости. Белецкого, разумеется, тут же перевели из карцера в обычную камеру.
Но упоминание Манухиным факта, что в темный карцер Белецкий был посажен по “личному распоряжению Керенского”, поставило редактора Карповича в тяжелое положение. Не напечатать воспоминания Манухина нельзя, воспоминания очень интересны. Но напечатать “о личном распоряжении Керенского” — тоже нельзя: Керенский был сотрудник “Нового журнала”, и Карпович был очень дружен с Керенским. Он знал, что упоминание о таком “личном распоряжении” чрезвычайно расстроит Керенского. Керенский был очень импульсивный человек; к тому же в эмиграции Керенского и без того травили с разных сторон. Как же тут быть? Пришлось Карповичу писать длинное письмо доктору Манухину о том, что произойдет с Керенским, если оставить в воспоминаниях это его “личное распоряжение”. Но все уладилось. Манухин понял и Карповича, как редактора и друга Керенского, понял и возможность тяжелой реакции Керенского. И “личное распоряжение” было в воспоминаниях опущено. Кстати, я А.Ф.Керенского знал довольно хорошо и могу засвидетельствовать, что жестоким человеком он совершенно не был. Вероятно, это “личное распоряжение” было каким-то случайным демагогическим жестом для “революционной демократии”, о котором и сам Керенский, наверное, забыл.