Вечером, когда принесли обед, я опять ее накормил с ложечки, во время обеда вошел Ковалев и говорит: “О, как хорошо у вас идет дело!”. Я говорю: “Да, идет хорошо. Олечка ест, все как следует”. Но это, конечно, было только обычное докторское ободрение больного.
На другой день я опять пришел в госпиталь. Обычно приходить можно было к завтраку. Вот я к завтраку, часам к двенадцати всегда и приходил. Я заметил у Олечки некоторое ухудшение в смысле речи, но все-таки она говорила со мной и несколько раз сказала: “… Ах, как ты без меня справишься со всем… не справишься ты без меня…” — я видел,
Вечером, опять пришли друзья — Утя Джапаридзе, Е.Г.Карюк и Рафик Чодри. Олечка всех узнала, так что ничего такого страшного как будто не было. Но Ковалев мне уже сказал, что почки работают очень плохо, а это — главное. Олечкину постель окружили всякими какими-то аппаратами, стали делать какие-то перманентные впрыскивания для мочеиспускания, для улучшения деятельности почек, но все-таки я видел, что пузырь, который лежал у нее на постели, наполнялся очень плохо. И я заметил сильную опухоль ног и особенно левой руки. Так продолжалось несколько дней. Все-таки каждый день я кормил Олечку, она говорила. Как-то даже (когда я погладил ее по щеке) она улыбнулась с трудом и сказала: “Киска, какой ты ласковый”. Я старался сдерживать при ней слезы, но это не всегда удавалось. В другой раз я пришел, когда Олечка спала. Я тихо сел у ее постели, не хотел будить. Но вдруг она открыла глаза и, увидев меня, совершенно ясно произнесла: “Куда же ты делся?” Я понял, что этими словами она отвечает какому-то своему сну. Сказав это, она тут же закрыла глаза и опять впала в полузабытье.
В один из дней, когда я пришел, я увидел, что Олечке поставили аппарат искусственного питанья (вливание в вену глюкозы) и речь у нее почти отнялась. Она говорила, вернее, пыталась говорить, но понять ее было уже трудно. Тем не менее я видел по ее глазам, что она меня сразу, конечно, узнавала, Я брал ее руку, и она мою руку сжимала…
Так шли дни за днями и даже недели за неделями, я приходил всегда два раза в день — утром и вечером, оставаясь до самого позднего часа, до которого разрешали, — до восьми часов. Обычно мы уходили втроем: я, утя и Рафик. С каждым днем я видел, что состояние Олечки все тяжелее. Она начала задыхаться. И один раз, когда я пришел, я увидел, что она совершенно задыхается, вероятно, она не могла откашлянуть мокроту, у нее шла слюна. Доктор Ковалев раньше говорил мне, что в крайности можно поставить кислородную маску. И тут, увидев, что Олечка задыхается, я бросился к главной сестре милосердия и говорю ей: “Пожалуйста, поставьте скорее кислородную маску, моя жена задыхается”.
Сестры в госпитале в большинстве были очень милые (и белые, и черные, и какие-то желто-восточные), но эта китаянка оказалась страшной стервой. Она мне резко ответила, что ничего делать не будет, пока ей не скажет доктор. Я говорю, доктор уже сказал… “Он, — говорит, — сказал вам, а не мне”. Тогда я бросился к телефону, позвонил Ковалеву, но не застал его в офисе, позвонил его жене-американке, которая была очень любезна и сказала, что тут же передаст ему, как только он придет, чтоб позвонил в госпиталь по телефону. И действительно, минут через десять Ковалев позвонил, вызвал сестру и приказал поставить кислородную маску.
Ну, эту кислородную маску надели. Вещь довольно страшная, но все-таки дышать Олечке стало как будто легче. Но это был момент, когда я уже понял, что благополучного исхода быть не может. Тем более, что доктор Коренман категорически сказал, что положение ухудшается. Все-таки ежедневно я все время сидел около Олечки и видел, что она меня узнает, хоть сказать уже ничего не может. Но когда я брал ее руку, она мою руку сжимала.
В один из моих приходов в госпиталь пришла какая-то женщина в форме сестры милосердия, китаянка, очень милая, оказавшаяся женой профессора Колумбийского университета, Она пришла как работник социального обеспечения. Сказала, что знает, что положение жены тяжелое, но что если ей станет настолько лучше, что искусственное питание будет прекращено, то госпиталь держать ее не будет, и тогда ее нужно поместить в “нёрсинг-хом” (дом для выздоравливающих, больных, престарелых). Китаянка спросила, есть ли у меня какие-нибудь сбережения? Я назвал ей сумму моих замечательных сбережений. “Ну, вот, — говорит, — вы тогда должны будете платить тысячу шестьсот долларов в неделю”. Я говорю: “Хорошо, но этого же хватит очень ненадолго, а потом что?” — “А потом — говорит, — за нее будет платить город (медикэйд)”. Я знал, что эти “нёрсинг-хомы” вещь совершенно ужасная. В особенности те, где за пациентов платит город. Но делать нечего. Сказал: “Хорошо”.