Здесь настал момент объяснить мое отношение к стране, которой мне суждено было заниматься в течение всей моей профессиональной жизни ученого. Это достаточно важно, если принять во внимание тот факт, что русские националисты постоянно обвиняли меня в «русофобии». Между тем я провожу четкое различие между русскими правительствами и русским народом, с одной стороны, и между образованными русскими и населением вообще, с другой. По отношению к русским интеллектуалам я испытываю глубокое восхищение и симпатию (даже если критикую их политические взгляды). Когда я читаю прозу Тургенева, Толстого или Чехова, поэзию Пастернака и Ахматовой, когда слушаю песни Окуджавы и Высоцкого или вижу героизм Сахарова, я чувствую себя дома. Действительно я почти что ощущаю себя русским. Но вещи представляются мне в несколько ином свете, когда я изучаю русскую политику, то есть то, что было в центре моего внимания как историка, или когда я встречаюсь с русскими, которые занимают какую — нибудь государственную должность. У русских чрезвычайно сильно развито чувство личных отношений, но им так и не удалось трансформировать человеческие привязанности в формальные неличные связи, столь необходимые для эффективного функционирования общественных и политических институтов. Поэтому им необходима «сильная рука», чтобы регулировать их общественную жизнь, то есть вертикальный контроль, заменяющий недостающие горизонтальные связи, которые так хорошо развиты в западных обществах. Мне очень не нравится эта особенность русской действительности и совершенно не нравятся люди, которые реализуют ее. Я также не испытываю никаких симпатий к русскому национализму и к антизападничеству, служащим связующим звеном между властью и необразованной частью населения. (Кстати сказать, мое отношение к Соединенным Штатам диаметрально противоположно по своей структуре: я испытываю глубочайшее уважение к общественной жизни в Америке, но, увы, не к ее культуре.) Все сказанное не имеет никакого отношения к русофобии. Вряд ли я посвятил бы свою жизнь изучению народа, который бы не любил.
Расширение интеллектуальных горизонтов: Исайя Берлин
Гарвард — это старейший и самый престижный американский университет. Чарльз Элиот, ставший его президентом в 1869 году, взял европейские университеты как пример для подражания и преобразовал провинциальную семинарию, с одной стороны, на манер английского колледжа, а с другой — на манер немецкого исследовательского университета. С тех пор Гарвард стал самым важным центром высшего образования в Соединенных Штатах. Университет достиг такого положения благодаря поддержке, моральной и финансовой, со стороны бостонской элиты, которая, более чем в других американских городах, ощущала потребность в культуре. Если доверять мнению американских научных кругов, Гарвардский университет удерживает этот статус и сегодня. Он достиг вершины своего великолепия и славы в два десятилетия, последовавшие за Второй мировой войной. В течение этого времени Гарвард считал себя и воспринимался всеми как университет, которому не было равных не только в Северной Америке, но и в мире. Когда я получил постоянное место на факультете истории, один из старших коллег заявил мне со всей серьезностью: «Вы даже не понимаете, что были на острие ножа: с одной стороны Гарвард, а с другой — полный мрак».
Гарвард имел такой уникальный статус благодаря нескольким факторам. Прежде всего следует отметить, конечно, преподавательский состав, который включал некоторых беженцев из оккупированной нацистами Европы и — также впервые — некоторых преподавателей — евреев, которые ранее были практически лишены доступа к ведущим университетам в остальной Америке, кроме разве что Нью — Йорка. Гарвардский университет был самым богатым высшим учебным заведением в мире, а это означало, что его возможности, особенно его замечательная библиотека, не имели себе равных в мире. И наконец, Гарварду было присуще некое высокомерие, которое легко переходило в надменность. Была даже такая шутка: человека из Гарварда легко узнать, но невозможно разговорить. Если Гарвард все — таки не переполнился самодовольством, так это потому, что он считал свое превосходство настолько очевидным, настолько закономерным, настолько признанным всеми, что просто не было необходимости им бравировать.
И вот в этот великолепный сосуд знания, опустевший за годы войны, вливались в 1946 и 1947 году тысячи недавно демобилизованных студентов. Большинство из них были в действующих войсках несколько лет, они изголодались по знаниям, как, возможно, ни одно поколение до или после них. Они толпой устремлялись на занятия и буквально набрасывались на книги. Я не могу припомнить, чтобы выпускники в то время обсуждали планы трудоустройства, что стало предметом растущей озабоченности тех, кто пришел после них.