Читаем Я жил в суровый век полностью

Его голос, полный тревоги, начинает дрожать от злобы. Мое занятие остается для него загадкой, и его бесит сознание, что я его игнорирую.

— Да, определенный. Больше того, мне это кажется делом первостепенной важности.

— Ну и важность! Ты забыл, где мы находимся?

— В том-то и дело, что не забыл. После допроса писать я не смогу, а я не хочу умереть, не покончив с этим.

— Тебе нравится убивать время на подобную писанину, заранее зная, что все останется здесь? Ты что, не понимаешь? Ведь немцы заберут у тебя записную книжку. Тогда к чему тебе это? Скажи, к чему? Я уж не говорю о том, что оставлять им лишние свидетельства неосторожно.

Я не отвечаю и продолжаю писать. Цицерон грызет ногти. Он ничем не выдает душившей его злобы. Он по-прежнему лежит на койке, приподнимается, поворачивается на другой бок. Потом ворчит:

— Ладно, ладно…

Он долго почесывает икры, садится, вздыхает, опять ворчит. Я пишу не останавливаясь. Точно вся моя жизнь зависит от этих ничтожных значков, которые я, не отрываясь, вывожу на бумаге. Впрочем, не таких ничтожных, как кажется Цицерону: мое занятие отвлекает меня от мыслей о смерти, о пытках, которым они подвергнут меня, ибо, что говорить, это неизбежно. Цицерон сам не знает, насколько он близок к истине. Он наблюдает за мной. Он смутно догадывается, что я ускользаю от страха, вырываюсь из страшного мира, в котором оказался. Он чувствует, что я уже где-то далеко, что, продолжая писать, я переношусь совсем в иной мир, куда ему входа нет. Все, что нас теперь связывает, утрачивает значение.

Что такое Цицерон? Арлонский нотариус, если я правильно запомнил то, что слышал от Максанса; Конечно, богатый. Фермеры в Арденнах не беднее прочих. Стало быть, в деньгах не нуждается. Об этом подумал Максанс, когда принял приглашение Цицерона. Другого объяснения быть не может. Почему Цицерон взял на себя эту гнусную роль? Тысячи причин могли толкнуть его к предательству. Неудачный брак, соперничество в делах, мелкие и грязные политические интриги. Самым сильным, конечно, было стремление отомстить другим за все, в чем жизнь ему отказала. Этот неудачник — настоящий фанатик. Подобно многим, он мечтал прославиться, преуспеть, сделать карьеру. И остался нотариусом в Арлоне, а значит, в полной безвестности. Человеку, даже если этот человек — Цицерон, нелегко смириться с безжалостностью судьбы. Он ждет реванша. Максанс предоставил такую возможность Цицерону.

Он снова поворачивается. Мысль о том, что я не обращаю на него внимания, приводит его в отчаяние. Для него невыносимо чувствовать себя посторонним. Хотя бы для видимости ему хочется до конца оставаться моим сообщником. Он резко приподнимается.

— Надеюсь, ты не пишешь ничего компрометирующего. Если тебя это развлекает, пожалуйста, продолжай, но я не хочу стать жертвой твоего помешательства.

Он хочет задеть меня, заставить отвечать. Он играет свою роль без особой убежденности, ведь для него это только игра, мерзкая игра. Я храню молчание я продолжаю писать. Пока я не попал сюда, мне и в голову не могло прийти, что подобное занятие способно до такой степени опьянять — как настоящий наркотик. Я вырываюсь отсюда, вся моя жизнь передо мной как на ладони. Я вижу себя, словно это было только вчера, в приемной редакции, где работал Максанс. Комнату опоясывает высокая белая деревянная стойка, заваленная газетами. Грубо сколоченные стеллажи набиты книгами. В комнате довольно грязно, но вместе с тем, вдыхая острый запах газетной бумаги и типографской краски, чувствуешь, что все здесь дышит мужеством, бескорыстием бедности. В редакционные помещения пускали не всякого. Нужно было обогнуть стойку, за которой восседал высокий мальм в очках. Он попросил меня подождать. Максанс вышел и протянул мне руку. Это рукопожатие стало началом двадцатилетней дружбы. Человеческая жизнь бывает короче. Максанс пригласил меня в кафе в двух шагах от редакции, куда он заходил выпить чашку кофе и выкурить сигарету, когда ему позволяла небольшая передышка в работе. Вокруг нас посетители набивали животы. Пока Максанс блуждал по ним ясным и холодным взглядом, я вглядывался в его открытое лицо, большой лоб, глаза, полные невозмутимой иронии.

— Пиши, пиши, несчастный болван. Все, что останется после тебя…

Цицерон сказал «после тебя», а не «после нас»: он не подумал, что эта деталь выдает его с головой. Чтобы выразить мне свое презрение, он пожимает плечами, потом откидывается к стенке. Все не так, как он предполагал. Мое странное занятие не дает ему покоя. Он никак не может разгадать, что же такое задумал этот человек, севший напротив него по-турецки и без конца царапающий что-то карандашом. Он не подозревает, что я пытаюсь удержать в своей крохотной записной книжке нечто огромное и ускользающее — серное облако, грозовую тучу, именуемую памятью.

Перейти на страницу:

Все книги серии Я жил в суровый век

Похожие книги