— Ее у тебя не отнимешь! — крякнул Сенчук. — Чего нет, того нет!
Прибыв из Питера следующим днем в Москву, Сенчук незамедлительно позвонил Крохину.
— Ну?! — нетерпеливо вопросил тот.
— В двадцать пять тысяч уложимся! — поведал Сенчук радостным голосом — и обмер в ожидании ответа.
— Меня эта цифра не пугает, — последовал надменный ответ никчемного прихвостня. — Но пусть она будет, во-первых, окончательной, а во-вторых… задний ход обойдется уже куда как дороже… Вы понимаете, кому именно обойдется?
— Маневр на заднем ходу — штука тонкая, — подтвердил Сенчук. — Но за себя я могу поручиться, что, как канатоходец, с намеченного пути не сверну!
«А сталь в голос не добавляй, милок, — прибавил мысленное напутствие собеседнику. — Поперхнешься не своей арией! Вот так, Вова! Глупый мавр, делающий свое дело и, похоже, не представляющий, какая среди таких мавров наблюдается стремительная текучесть кадров…»
ЗАБЕЛИН
Приезд в Москву был для него подобен скачку через пропасть времени, в пространство чужой эпохи.
Город, знакомый с детства, щемяше родной в узнаваемых приметах, непоправимо изменил свою суть, стал инороден, даже враждебен, и Забелин растерянно сознавал утрату всех своих внутренних связей с теми улицами, домами, набережными и парками, о которых так тосковал на чужбине; он словно уподобился кораблю с вырванными штормом якорями, оставившими бессмысленные обрывки цепей, куцо свисающими из клюзов.
Храмы-новоделы, обновленные особнячки, стеклянные кубы банков и крупных компаний, дикие автомобильные пробки и обилие ларьков, забитых в основном алкогольно-табачной продукцией, — этот макияж как раз не смущал, смятение вселял сам дух города — непоправимо иной, пришлый.
Он будто навестил старую квартиру, где среди оставленной им мебели жили другие люди. И приходило горчайшее понимание, что возвращение к родному берегу не принесло ничего, кроме опустошенности и напрасной тоски по минувшему. Да, он ехал именно к минувшему, а оно было только в нем самом, и знакомые фасады теперь обратились в слепки и памятники навсегда ускользнувшего.
Засилье беженцев, нищих, торговый круговорот составлял часть жизни новой столицы — европейской внешне, американизированной по укладу и южноазиатской по сути. Раздрызганно-хищные, слитые в бесформенный конгломерат, ипостаси Гонконга, Парижа и Нью-Йорка проявлялись на каждом углу.
В нем же жила другая Москва — может, нищая, серенькая, но уютная, как старое пальто. Город, где люди были интересны друг другу, где устремления не ограничивались долларом и рублем, где не было боязни не суметь элементарно выжить и доходные места становились уделом тех, кто в своей общей массе существовал ради того, чтобы исключительно жевать.
Это была Москва шестидесятых-семидесятых. Где же беззаветные ребята той поры? Куда размело их время? Живут, наверное, ожесточившиеся на дне нового своего бытия, пытаются играть по новым правилам — вынужденно и безысходно.
Как, впрочем, и он, Забелин.
Он остановился у своего дядьки, некогда известного тележурналиста, клеймившего в своих репортажах мрачный капиталистический содом и выстроившего на том некогда блистательную карьеру.
Ныне, несмотря на возраст, энергичный дядя по-прежнему, хотя и на десятых ролях, подвизался на телевидении, участвуя в рекламном бизнесе, и бытием своим не удручался, хотя нынешнюю власть с укоризной поругивал за невиданный размах коррупции и идиотизм политических решений. Как, кстати, и прежнюю. В узком кухонном кругу.
— Но это же не капитализм! — говорил ему Забелин. — Это хуже рабства! Людям не выдают зарплат, миллионы лишены простейшей социальной защиты, народ вымирает! Оставили всю дурь Страны Советов и переняли всю дурь Запада! А прежние чинодралы поменяли власть на деньги. А кто и просто их к власти приплюсовал. Я не понимаю, как это — приватизировать «Газпром»? Мой, и все?
— Ну тогда, — отвечал дядя враждебно, — иди к коммунистам, партбилет-то у тебя остался? Вот и иди! Они тебя примут, дадут должностенку. А как возвратятся к власти, сразу же вспомнят и твою эмиграцию, и сыночка в Штатах и к стенке! Иди, иди, новая революция зовет, капитан второго ранга! Горны поют!
Что ответить, Забелин не нашелся. Но вовсе не из-за справедливости аргумента. Его прежде всего потрясло то, что аргумент данного свойства прозвучал из уст человека, всю свою жизнь поклонявшегося этим самым коммунистам безгранично, усердствовавшего в изощренной пропаганде строя, посвятившего себя как оболваниванию страны в целом, так и его, Забелина, в частности, и высокопарные дядины нравоучения он помнил еще с детских лет, всецело веря им… И вот же — кульбит!
Главная же странность в ином: поколение Забелина, впитав философию отцов, ценности их идеологии, расставалось с ними куда болезненнее своих воспитателей, не то дурачивших их, не то рабски почитавших любую силу и власть, лишь бы давала она крохи от своего пирога.