Надо сказать, что сомнения Стрехова выдают и самого автора: он не может отделаться от страшного видения — от изломанного тела женщины, еще не умершей, но обреченной, от пронзительной боли в душе Стрехова, когда он, еще не осознав всей беды, вдруг замечает на ее побелевшем локте какую-то ничтожную ссадину, чужую, новую для него, и теперь только понимает: все кончено, ее больше нет…
Я повторяю: это самая пронзительная, самая сильная сцена повести… То же, что сделал Ю. Полухин далее, имеет библейские название: смертию смерть поправ.
Избранный в парторги Стрехов теперь как-то исчез из нашего поля зрения, сдвинулся куда-то в сторону. А произошло вот что. Дед-скупердяй решил нажиться и смухлевал в нарядах, студент видел и смолчал: «все едино», все гады, живите, как хотите. Вы не сразу понимаете, кто падет жертвой- подлога, настолько этот сюжетный ход неожидан. Звенк Коля! Да, да, тот самый десятый персонаж, который тихонько символизировал в стороне близость к природе и никак в действии не участвовал. Теперь весь сюжет накренился в его сторону: по хитро сфабрикованным бумажкам выходит, что Коля обокрал своих же односельчан эвенков, валивших по наряду тайгу. Надо сказать, что при всей неожиданности этого хода само по себе самоубийство Коли написано у Ю. Полухина сильно — как самостоятельная вставная новелла. Здесь опять художественный талант Полухина властно диктует ему единственное ощущение: смерть непоправима…
И только страницу спустя, когда рассеивается «наваждение», и начинается разбирательство, и несколько протрезвевший от водки «душевный» босяк Жадов клянется теперь-то уж окончательно вытрясти душу из этого подлеца студента, из этого «скептика», из этого «философа», из этого… ну, вот: теперь только и становится нам ясно, из-за чего погиб непо-винный Коля. Из-за тезиса. А тезис — нешуточное дело. Ежели что надо доказать — умрем, а докажем.
Я хочу вернуться Олдингтону. Я хочу сказать, что для подлинного художника смерть героя не может быть ни сильным литературным средст-вом, ни методом доказательства какой угодно идеи; смерть человека есть трагедия ни с чем не сравнимая, и коль скоро есть она, все, все без остатка усилия духа и разума должны быть направлены на осознание этой несоизмеримой ни с чем трагедии: смерть непоправима. Я хочу напомнить читателю жгучую горечь романа «Смерть героя»; вот как об этом пишут:
«Джордж… не стремился заделаться частицей этого самого, черт бы его драл, станового хребта империи, а тем более — частицей ее зада, обязанного получать пинки… Если в душе есть искра… не убить ее никакими запугиваниями… никакими стараниями «сделать из тебя человека»! Все сами они… просто куклы, марионетки, порождение существующей системы — если эту мерзость можно назвать системой. Настоящие мужественные люди — те, в ком есть искра живого огня и кто не позволяет загасить ее в себе; те, кто знает, что истинные ценности — это ценности живые… а не фунты, шиллинги и пенсы, выгодная служба и роль зада — империи — получающего — пинки…
И мне очень жаль. что его замучили и затравили… Если бы он продержался еще совсем немного… Ах, дурень! Неужели он не понимал, что у нас только один долг — продержаться…»
Когда читаешь эти строки, становится понятно, почему джентльмены, о которых тут написано, вынудили Олдингтона покинуть Англию. Но не будем вдаваться в историю английской литературы XX века, а также в судьбу Британской империи. Тема наша другая: смерть героя. Смерть героя как прием, как мотив, как сюжет современной нашей прозы.
Так вот: если смерть — лишь эффектный прием, если она не более как литературный мотив, если это всего лишь разменный сюжетный ход в очередной дискуссии, то давайте прокричим нашим авторам от имени убиенных героев:
— Братцы, помилосердствуйте!
1966
ЧЕЛОВЕК И ФАШИЗМ
Она нас всех накрыла, война, всех: пятилетних, семилетних, десятилетних — она никого не забыла. И те из нас, что оказались счастливей других, те, кого успели укрыть от войны за Уралом, в переполненных голодных школах, те, кто узнавал географию по картам с флажками, а арифметику по эвакуационным очередям, и тем досталось: кто привыкал к мысли об убитом отце, поймет меня. Трудней пришлось попавшим в мельницу боев. Но самое страшное выпало, видно, на долю тех, кого не успели спасти, увезти на восток. Их уже нет, этих сверстников наших, их нет.
Их, которые с ужасом наблюдали, как вкатываются в замерший Киев фашистские колонны… им, этим братьям нашям, полная чаша досталась — оккупация. Фашизм.