Небольшой костер скудно озарял верхушки елей и поляну, по краю которой теснились густые, причудливые тени. Невидимая пичуга никак не могла угомониться на ночь и все высвистывала и высвистывала свою неугомонную песню, перелетая с ветки на ветку. Петр лежал у костра, шевелил палочкой угли, иногда поглядывал на Хайновского, привязанного к колесу телеги, и тот всякий раз судорожно подтягивал под себя ноги, дергая большим грязным пальцем.
Ближе к полуночи уже на затухающий костер вышел бродяга с ружьем под мышкой и с холщовой сумкой через плечо. Зорко огляделся и, опустив ружье, присел рядом с Петром, первым делом спросил:
— Пожрать нету?
Петр молча подвинул ему тощий мешок, и бродяга нетерпеливо стал разматывать кожаные завязки. Вытащил краюху хлеба и, не разламывая ее, сунул в рот, словно хотел запихать целиком. Чавкал, урчал и не успокоился, пока не подобрал осторожно губами последние крошки с ладоней. Икнул и опрокинулся на спину. Полежав, снова спросил:
— А больше пожрать нету?
— Жрать завтра будем, а сегодня придется поголодать. Ростбиф я не успел в мешок положить.
— Чего? — не понял бродяга.
— Да это я так, про себя. Спи пока, утром выезжаем.
Бродяга сыто и довольно потянулся, как кот на солнышке, затем упруго встал, вытащил из костра головешку, помахал ей, чтобы она разгорелась поярче, и, подняв над головой, подошел к телеге, разглядывая Хайновского.
— Из-за этого добра и столько шума?! — плюнул под ноги и бросил головешку в костер. Искры тучей метнулись вверх и погасли. — И куда мы его повезем?
— К Дюжеву, к Тихону Трофимычу. Хайновский, для вас сообщаю — завтра вы увидите купца Дюжева. А после этого мы поедем в Каинск. Что же вы не радуетесь, Хайновский? Весь ваш дьявольский план почти полностью осуществился — с этапа сбежали, Дюжева увидите, в Каинск прибудете. Правда, как добраться до Владивостока, как сесть на корабль и отбыть в Лондон — это, увы, уже не в моей власти.
— Кто вы? Назовитесь хотя бы, — хрипло отозвался Хайновский.
— Куда нам торопиться? Время придет — назовусь. Давайте спать.
— И то дело, — зевнул бродяга, — поспать, оно никогда не мешает. А завтра — к Дюжеву, вот уж пожру от пуза.
21
Ни с того, ни с сего Тихон Трофимович Дюжев загулял.
Взбрыкнул, как уросливый жеребец, которому шлея под хвост угодила, и — выпрягся.
Заперся в спаленке, второй день из нее не показывался, а входить в нее никому, кроме Васьки, не дозволял. Васька от расспросов Вахрамеева и Степановны отмахивался, скалился в дурацкой улыбке и лишь иногда, когда они его совсем шибко допекали, отвечал: «Не вашего ума дело!» Сам же пулей летал сверху вниз и обратно, спуская грязную посуду и поднимая вино с закусками.
По спаленке — будто конский табун прокатился. Только стены да пол остались неперевернутыми. Окно — настежь, стекла — выхлестнуты, а сам Дюжев сидел в исподнем на подоконнике, щурил красные от гульбы глаза и шептал, с задыхом выталкивая из себя, песенные слова: «Д-было двенадцать разбойников, д-жил Кудеяр-атаман, д-много разбойники пролили д-крови честных христиан…» Васька мостился у порога на табуретке, готовый сорваться в любой миг и выполнить приказание. Но Дюжев ничего не приказывал. «Д-много разбойники пролили д-крови честных христиан…» — закрыл глаза, уронил тяжелую кудлатую голову, и две крупные слезы капнули на белую штанину.
С улицы наносило застоялой духотой жаркого дня. От пригона, где под навесом пережидали жару коровы, пахло парным молоком. Тишь и благодать царствовали над разомлевшей, осоловелой от зноя Огневой Заимкой. Лишь на бугре, не зная устали, стучали топоры плотников, но и этот звук доходил мягким, заглушенным.
В такую жару, пока она не схлынет, добрые люди спят после обеда, а Тихона Трофимыча и сон не брал. Бормотал-наговаривал себе под нос тягучую и слезную песню, ерошил короткими, сильными пальцами густую бороду, иногда вскидывал глаза, дико озирался, будто пытался понять — где он находится и что с ним происходит? Безнадежно отмахивался рукой и еще ниже ронял голову.
Васька поднялся бесшумно, придвинулся к хозяину, готовясь перехватить Тихона Трофимовича, чтобы тот не вывалился в окно, если задремлет внезапно, но Тихон Трофимович вдруг оборвал песню, соскочил с подоконника на пол и закричал. Закричал так, что Васька оторопел и не на шутку струхнул. А Дюжев, не прерывая медвежьего рева, уже хряпал уцелевшую посуду о широкие половицы и, задыхаясь, рвал на груди нательную рубаху. Жилы на шее взбухли толщиной в палец.
— Души хочу чистой! Грехи сымите! Господи, сделай прежним! Ничо не жалко! Богачество на ветер пущу! Сделай прежним! Зачем жил? Запалю — не жалко! Где серянки?! Васька, серянки где?!
Васька хозяина всяким видывал. Бывало, что Тихон Трофимович и похлеще коленца выкидывал. Но нынче в пьяном его кураже было что-то новое, до сегодняшнего дня неизвестное. Словно оборвался Тихон Трофимович с крутого яра и полетел. А уцепиться не за что. Одно только оставалось в его силах — блажить во все горло. Он и надрывался.