Но Шломо не заботила ненависть Шарля-Виктора по прозванью Янтарная Ночь, который был младше него почти на шесть лет. В свое время уже старший, Жан-Батист, проявлял к нему смутную враждебность. «Не надо на них сердиться, — частенько говорила ему Ципель. — У Жан-Батиста и Шарля-Виктора ревнивые сердца, такие уж они уродились. Впрочем, я думаю, что все Пеньели такие. Страсть в них так сильна, что они от этого заболевают. Ревность — это болезнь. «Что же это за болезнь, — спрашивал тогда обеспокоенный Шломо. — Тяжелая? Можно от нее умереть?» — «Порой да. Думаю, что да…» — «Но, — настаивал Шломо, — раз в их в семье эта болезнь у всех, ты думаешь, Таде тоже ревнив?» — «Не знаю!» — отвечала резко Ципель, которую этот вопрос смущал, она сама не знала почему. Упрямый Шломо продолжал донимать сестру, не замечая, что та краснеет. «Не надо бы ему быть ревнивым, раз ты говоришь, что от этого можно умереть!» — «Кого ему ревновать, да и зачем? — возражала она, пожимая плечами. — Единственное, что любит Таде, это книги и звезды. А звезды не ревнуют». — «Почему бы и нет? — настаивал ее брат. — Если он и в самом деле очень сильно любит свои звезды, то, может, станет от этого ревнивым и больным…» — «О! Как ты мне надоел со своими глупостями!» — говорила она, чтобы покончить с этим, и меняла тему разговора.
А сам Шломо, не заразился ли он непонятной болезнью своей приемной семьи? А Ципель? Эти вопросы долго мучили его. Но с того ясного апрельского утра, когда, вцепившись в ствол молодого вяза, он мельком увидел сквозь розовый туман висящих гроздьями тычинок, как лицо Полины озарилось изнутри и открыло ему тайну ребенка, которому суждено родиться, вопросы больше его не мучили. Его охватила радость. И любовь Шломо к новорожденной была так огромна, так легка, что для ревности не оставалось места. Какая важность, что Янтарная Ночь с яростью и гневом все дальше отталкивал его от девочки и что он запретил ему касаться ее, видеть ее, говорить с нею? Ему было довольно знать, что она рядом. Довольно, что она существует. Из-за этой-то простой радости он и улыбался весь день с таким ликованием. «Баладина! Баладина!» — шептал он, повторяя, как заклинание, имя малышки, словно чтобы покрепче себя заколдовать — надежнее его себе присвоить.
Слышала ли девочка эти обращенные к ней призывы, что кружили над ее сном, словно пьяные птицы? Словно птицы, оголодавшие после слишком долгой зимы. Она была еще такая маленькая, такая хрупкая — дитя, которое отец зачал своими слезами, а мать не смогла доносить до срока. Она тихо пребывала в своей незавершенности, свернувшись клубочком, закрыв глазки и сжав кулачки. Продолжала свой прерванный сон в отошедших внутриутробных водах, медленно, очень медленно всплывая в мир и в жизнь. И тишина царила в ней. Она никогда не кричала, не плакала. Она еще слышала, как отдается в ее виске глухой стук материнского сердца. Она спала. И ее дыхание было так легко, что его едва можно было различить. Она спала у самой поверхности мира.
Ей еще рано было слышать обращенные к ней призывы, эти шепоты и крики.
Но время не стояло на месте. Вечно в пути, вечно в спешке. Оно созревало под веками еще не проснувшейся крохи, постепенно окрашивая ей глаза той фиалковой синевой, что таится в лесной чаще, в подлеске и зарослях.
Вечно в пути, широко шагая средь вещей и существ, опрокидывая их, унося с собой, — время без конца творило историю, сучило нить своей повести.
НОЧЬ ВЕТРА
1
Время. Оно всех их заставит странствовать по свету, заставит перегонять свои дни плотными стадами от ночи к ночи. Время все еще испускало свой клич в имени Пеньелей — свой дорожный клич, клич битвы и тишины.
Баладина, еще не проснувшаяся малышка, незавершенное дитя. Наконец, она открыла глазки. Они были фиалково-голубые, и в одном сверкало золотое пятнышко. Она научилась ходить, говорить и любить. Эту новую любовь присвоил себе ее брат. Полина проходила сквозь дни их детства словно сомнамбула, протягивая к ним одеревенелые руки и вечно натыкаясь на пустоту. И вечно по пятам за ней шел Без-ума-от-Нее, готовый подхватить жену, помешать ей снова упасть.
Янтарная Ночь брал Баладину в места своего непокорства и всюду придумывал для нее сказки. Он без устали рассказывал ей историю про старшего братца, Синюшного Хорька, утверждая, что тот превратился в железноглазого великана, в жутко голодного людоеда с лиловыми губищами и непомерным брюхом. «Знаешь, — говорил он малышке, которая слушала его, разинув ротик от страха, — Синюшный Хорек на самом деле ужасный людоед. Жрет, что ни попадя, листья, кору, корни, а еще камни, облака и зверей — прямо сырьем. Меня тоже сожрать хотел, да не на таковского напал!