Священник опустил голову. Его взгляд запутался у него в бороде. Он теребил ее желтыми, будто прокуренными, высохшими пальцами.
– Вы их – на восстановление храма потратите! На ваших же дураков-прихожан! На новые иконы! На новые ризы! На все что хотите! На…
Она взяла священника белыми лайковыми руками за плечи и беззастенчиво, крепко тряхнула.
– На это – вы сто новых ваших храмов построите! Ну!
На лицо священника было жалко смотреть.
Красавица побеждала.
Длинные, синие, светящиеся серебряными белками во тьме, глаза Богородицы умоляли о милости. О пощаде умоляли.
– Двести пятьдесят – моя последняя цена, – сухо, холодно сказала красавица. И крикнула в лицо священнику:
– Последняя цена!
Потрескивали свечи.
– Нет, – сказал священник.
Было видно, как трудно ему было это говорить.
Красавица разъяренно повернулась к священнику спиной. Два здоровенных мужика, наряженных в невидимо-черное, послушно повлеклись за ней.
Она большими шагами подошла к Чудотворной и пальцем растерла каплю святого мира у Нее на щеке.
– Не плачь, девчонка, – сказала красавица Богородице и нагло подмигнула ей. – Не вышло у нас с тобой сегодня. Не вышло сегодня – выйдет завтра. Глеб, дай батюшке визитку!
Ражий черный мужик всунул в дрожащие руки священника бумажный квадратик.
Красавица понюхала вымазанный миром палец. Помазала пальцем губы.
– Очаровательный запах, – сожалеюще сказала. – Ну, да мы еще поиграем в кошки-мышки. Никуда вы от меня не денетесь!
Она пошла к выходу из церкви. Черные мужики, как медведи, переваливаясь с боку на бок, зашагали за ней.
Около двери она обернулась и крикнула священнику, как в лесу, издали:
– Триста!
«Ста-а-а… ста… ста…» – запело эхо.
Когда светлое драгоценное манто мазнуло полой по распахнутой двери храма, священник жалко посунулся вперед. Голос его трясся, когда он крикнул в дорогую меховую, стройную, исчезающую спину:
– Это… ваш рабочий телефон?!
Богородица Умиление плакала ароматными, светлыми, золотыми слезами.
Тихо, темно, пустынно было во храме.
Петр сидел в спаленке на кровати. Со своей девочкой в обнимку.
Они ели руками яичницу, возя пальцами по тарелке. И хохотали.
Рядом с ними, на кровати, лежал пистолет.
Ночь глядела в окно тысячью искр, огней, снегов, фонарей; глазами мертвых людей глядела в окно ночь, чтобы живые – о мертвых – ночью вспоминали.
В спаленке света не было.
Петр и его девочка доели яичницу. На тумбочке стояла еще банка с кусочками селедки, дешевые пресервы.
Петр открыл селедку, и они тоже стали доставать куски селедки маслеными пальцами, без всяких там вилок и ложек, и отправляли в рот. И снова хохотали.
Петр опустил руку за кровать. Поймал за глотку, как гуся, бутылку. Отпил сам. Протянул своей девочке.
Она взяла бутылку и жадно, смело, крупно глотнула.
Не поперхнулась: тут же ловко цапнула селедину, закусила.
На полу спаленки были разложены первые номера их газеты.
Старуха Лида и Василий Гаврилыч спали в кладовке; Лида – на постеленных на ванну досках, Гаврилыч – на сдвинутых стульях; был слышен их мирный, вразнобой, храп.
«ДРУГ НАРОДА-2» – чернели, в свете заоконных снегов, газетные шапки.
В комнате было две девушки: золотая и черная.
Черная и золотая.
Как их звали? Тельма и Луиза? Барби и Хельга? А может, просто Ирка и Анька?