Бессонов выходил к Тане в теплые ночи, и они шли подальше по пляжу и, захлебываясь страстью, валились на песок. Если же непогода набухала в небесах и накрапывал дождь, они прятались в такелажке, где пахло бензином от железной бочки и вяленой рыбой от кучи сетей. Измаявшись, они по полночи паръли между сном и явью, лежа на сетях, и Бессонов слушал, как женщина, вжавшись, растворившись в нем, шептала горячо и влажно на ухо сквозь полудрему:
— О чем я думала?.. А почему ты спросил?.. Ни о чем не думала… Если бы я думала… Разве я лежала бы с тобой в этом сарае? Ни о чем я не думала… Ни о чем не хочу думать…
Через несколько часов начинал вращаться новый день, и Бессонов, опьянев от недосыпания, несся на дневной карусели, видя только веселое мельтешение вокруг. Но, несмотря на опустошенность, на «причумленность», был он весел, громогласен и деятелен. Знал, что держат в душе на него рыбаки, и оттого еще больше духарился.
— Ну что, вперед — море зовет! — беззлобно орал он. И весь день сыпал шутками, несмешными и грубоватыми, он словно забивал ими бреши в те саркастические недомолвки, в которые могло хлынуть чужое зубоскальство. Рыбаки шли к кунгасу, несли двигатель, весла, несли себя, тяжелых, упакованных в костюмы, и перед ними расстилался тот же берег, тот же лес справа и океан слева, и Бессонов чувствовал взгляды на спине… А что было в их взглядах? Он же знал, что там было. Не зависть, конечно, а ошарашенность, недоумение: мол, совсем сдурел. А что он мог поделать? Уже ничего. Тогда он поворачивался к ним и говорил:
— Жора! Покрась усы в зеленый цвет.
— Зачем? — терпеливо подыгрывал Жора.
— Для маскировки.
Но притворство тут же валилось в некий колодец, и он без жалости забывал, что говорил и что делал. И неутомимо, ежеминутно происходило с ним одно: он все время подспудно чувствовал, видел ее и видел упрек людей вокруг и упрек всего мира и вызывающе плевал на этот упрек…
Случилось, что охватило его безрассудство: на третий или четвертый день он сказался больным и отправил рыбаков в море, чтобы остаться наедине с Татьяной… Он лежал на койке, широко раскинувшись, она, влажная, размякшая, лежала у него на груди, а он бессвязно думал, зачем же на белый свет рождаются такие существа, как она, будто природа озабочена вовсе не тем, чтобы утучнять и возвеличивать жизнь, а чтобы маять и дурачить людей. И он с удивлением слушал, как горячо говорила она ему:
— Ах, если бы ты знал, как мне хочется иной раз такого…
— Чего же такого?
— Не знаю… — Она тихо смеялась, ткнувшись ему в шею. — Хочется, чтобы мужики из-за меня подрались. Да, чтобы из-за меня набили друг другу морды… Да я бы тогда… Я бы!
— Ну что бы ты тогда?
— …Но ведь такое оно и есть, настоящее бабье счастье. А ты ду-умал… Ты думал, что бабе теплый угол нужен и мужик кондовый с толстой рожей?.. Как бы не так. Бабе нужно, чтобы вы друг другу кулаками… Да в кровь!
— Так ты крови хочешь? — без смеха, но и без серьезности говорил он. Да ты просто потаскуха кровожадная.
— Потаскуха, потаскуха… Что хочешь про меня говори, что хочешь делай, тебе все можно… — Она терлась лицом о него.
— Ну-ну, — бормотал Бессонов, — вот возьму и пущу тебе кровь. А если не тебе, то мы друг другу глотки порежем… — И он сделался как-то не по-хорошему весел. — А ведь и порежем… Это точно, я знаю. Есть предел, когда рвется последняя ниточка…
— Не говори так…
— Вся жизнь людей на ниточках и подвязочках, и все время где-то рвется…
— Не говори так!
К вечеру, словно вторя его мыслям, Жора, улучив момент, когда не было никого поблизости, стал приговаривать — без упрека, а скорее, с сожалением и досадой, в которых были и надежда, и понимание — навязчивое, требующее взаимности:
— Семен… Я не судья… Но не дело… Ты знаешь…
Бессонов, насупившись, молчал. Замолчал и Жора, было все ясно без объяснений.
Вечером они связались с конторой. И неожиданно на связь вышел сам Арнольд Арнольдович. Голос его был властен, и голосом дорисовывалась вся крепкая фигура хозяина лова, с тяжелыми руками, плечами, спиной, грудью, пузцом, составляющими один непробиваемый монолит. С таким сложно было спорить сразу, с ходу. Чтобы спорить, нужно было бы собраться с духом, с мыслями, силами.
— Ты позавчера сообщал, у тебя есть триста пятьдесят центнер, — жестко, наполняясь железной стружкой помех, хрипела рация, и могло показаться, что говоривший и сам из железа, что из самого него во все стороны торчат колючие заусенцы.
— Есть триста пятьдесят, — согласился Бессонов. — И больше должно быть: не знаю точно, сколько на тятинском неводе.
— Хорошо, — весомо хрипел Арнольд Арнольдович. — Завтра придет пароход, СРТМ «Равный», скинь ему триста пятьдесят.
— А почему триста пятьдесят? Пусть берет, сколько наскребем.
— Надо триста пятьдесят. — Арнольд Арнольдович умолк ненадолго и опять заскрежетал заусенцами: — Скинешь без оформления, без документов, как есть.
— Что значит, без документов? — не понял Бессонов.