Из пришедшегося ко двору американского буквенного сокращения
Обожествляюще восхищаясь, воспевая свой язык, мы, русские, народ парадоксов, наслаждаемся осуждением его текущего состояния. Лучший из лучших, он нелогично оказывается крайне сложным, трудным, грубым, неотёсанным. Нас донимает боязнь его нездоровья, не всегда обоснованная и разумная забота о нём. Мы вечно призываем лечить, улучшать, обрабатывать его. В первую очередь это касается книжного языка, который привычно со времён «исправления книжного» патриархом Никоном воспринимается как единственный носитель правильности.
Карамзин восхищался академическим словарём, который «утверждает значение слов, избавляет писателей от многотрудных изысканий, недоумений, ошибок». И тут же призывал его служить «для дополнения, для перемен, необходимых по естественному, беспрестанному движению живого слова к дальнейшему совершенству… успехов общежития и словесности».
Предтеча Пушкина, основоположника нашего современного русского языка, Карамзин считал, что истинное богатство языка «состоит не во множестве звуков, не во множестве слов, но в числе мыслей, выражаемых оным… В языке, обогащённом умными авторами, в языке выработанном не может быть синонимов: всегда имеют они между собой некоторое тонкое различие, известное тем писателям, которые владеют духом языка, сами размышляют, сами чувствуют, а не попугаями других бывают».
Богат тот язык, который не только обозначает главные идеи, но и изъясняет их различия, оттенки большей или меньшей силы, простоты и сложности. Русские для этого переняли словесную мудрость церковных и светских книг. Накладываясь на природный живой разговор (увы, вздыхает Карамзин: «…у нас в лучших домах говорят по-французски!»), язык призывает «выдумывать, сочинять выражения; угадывать лучший выбор слов; давать старым некоторый новый смысл, искусно предлагать их в новой связи». Литератор предлагает не подражать французам, а брать с них пример создания изящного «языка милых дам».
Особо значимы для нас отличные от латинского влияния на языки «варваров» Европы родство и взаимодействие с другими славянскими языками и с общей им всем древне– (южно-, церковно-) славянской основой. Не ведая ни взаимоисключения, ни противопоставления, они предопределили системную зависимость книжной и разговорной разновидностей языка, их раздельное, но и взаимопроникающее функционирование, ярко иллюстрируемое древнерусскими рукописными, затем печатными книгами.
Мысль о синтезе книжности и разговорности, как и вера в то, что, впитывая полезное из иноязычного влияния, остерегаясь и в том, и в другом излишеств, непоколебимо запечатлена в нашей общеязыковой Норме именно Пушкиным. До него славянскую (литургическую) книжность обоготворяли и в ней чуть ли не исключительно находили норму. В исторически заданном её сосуществовании с «простонародным наречием», как выражался Пушкин, он видел перспективу развития, а отнюдь не недостойный хаос, заслуживающий уничижения.
Законы и письменные челобитные утрачивали жёсткую привязку к звуковому общению, а семейно-образовательное чтение Псалтыри открывало путь книжным формам в живое звучание. Но было ещё далеко до упорядоченного противостояния книжной и разговорной разновидностей в едином языке, облагораживаемом беллетристикой. Заметим, что этого не добились даже современные дисплейные тексты, которые стирают грань между устной и письменной формами реализации языка и предвещают превращение различия книжного и некнижного языка из системно-структурного в стилистическое.