Белое безмолвие, белый покой. Белые шапки сверкают на солнце, остром как клинок. Здесь удивительный воздух, который будто клокочет в крови, покалывает легкие. Он чистый. Очень чистый и прохладный, как все эти мудрые горы, взирающие в небо с бесприютным отчуждением. Горы не слышали эха сказанных в Кабинете слов: «Если хочешь жить, – иди со мной». Но тихонько повторяют их сейчас.
Он
все еще держит ее взаперти. Все, кто заговаривает с ней, – смиренные монахи с глазами узкими, как у резных Будд. Но и они говорят на своем быстром наречии, английский знает лишь один, самый старый. Он приносит пищу: незнакомые фрукты и золотистый хлеб, легкое рисовое вино и чай – непривычный, зеленый, с солью и маслом, с крупными листьями, источающими тяжелый запах.Иногда старик делит с ней
трапезу. Иногда от него можно услышать местные легенды о драконах и вечных озерах, но чаще хочет слушать он сам. И она говорит. Говорит, потому что есть что-то особенное в его глазах, речи, даже в закрытой позе, в которой он сидит, подцепляя палочками маленькие кусочки пищи. Дружелюбие, ласковое прощение, внимательное любопытство и… сила. Да, старик страшно, необъяснимо, ирреально силен: когда в самом начале она обманулась и попыталась сбежать, ему хватило легкого удара ладонью в лоб, чтобы она упала. Они здесь такие все – старые и молодые монахи в белых одеждах, украшенных лотосами. И благо, никто в большом мире, в мире покинутом, не знает, где их приют. Никто, кроме него. Ему тайное царство открылось случайно, так он сам говорит; так говорят и монахи, никому не помогающие просто так, не берущие денег, но требующие чего-то другого, чего-то из самых диких глубин самых мятежных душ. Всей его жизнью правят случайности, это она знает и сама.Поначалу она не говорит со стариком о нем
, а говорит о том, что ее сломали, сердце вывернули, и все, что она трепетно возводила, – прах. Что, может, ошиблась, но как ошибка могла вести к свободе? Ведь она вырвалась – пусть изуродовав лицо, пусть заменив любимых людей ненавистными союзниками. Бывала счастлива – чертовски счастлива на окровавленных руинах, в жаркой Индии, в постели итальянца, который звал ее mia diavola и пил из ее бокала отравленное вино. Счастлива. И свободна. И…«Свободна ли ты сейчас, дитя?»
Она
в вечной ярости от вопроса. В вечной, потому что ответ – «Нет, я заперта, и я не знаю, не знаю, ничего не знаю». И старик качает головой, все так же ласково откликаясь: «Тогда там была не свобода. Свобода, раз обретенная, вечна. А вот счастье преходяще».И так день за днем. И блестит горный снег. И он
не приходит днем, но приходит ночью – смотреть, как она спит. Однажды она видит его сквозь полусомкнутые ресницы. Он тут же исчезает.…Что с ним
делают там, за пределами странных стройных башен, из окон которых она глядит в темные ущелья? Что они заставляют его пить и есть, в какие глубинные кошмары погружают своими напевами, как останавливают то сердце, то мозг – чтобы запустить вновь, заставить разлаженный механизм отсчитывать время иначе? Мальчишка… у него по-прежнему тело мальчишки, и она не верит, что однажды он войдет в ее келью юношей, тем более – мужчиной. Когда впервые она заговаривает об этом со стариком, тот грустно улыбается, складывает на коленях руки, враз перестав есть, и не находится с ответом. Только уже уходя, он бросает: «Ты говоришь теперь правильно и думаешь о правильном, дитя».Старик вскоре перестает приходить. Начинает приходить он
, и уже с ним она делит трапезу, легонько соприкасаясь чашками рисового вина, подогреваемого в кувшинчике над свечкой. Попытки к бегству оставлены. Горная цепь слишком дика, монахи бдительны и бесшумны, а свобода… она больше не понимает, что это. Ведь старик прав: может ли быть настоящим то, что оказалось так легко потерять? Ее хотели вытравить из мира, как опухоль. Сейчас ее смерть отсрочена, застыла, вмерзла в горы. Ее смерть… и его смерть. Они вдвоем. Здесь. В мудром камне. И никто не потревожит их, не помешает. И в кольце на пальце серебрится небо.Может, он
вылечится, и, коснувшись однажды его щеки, она почувствует первую колкую щетину. Может, они просто убьют друг друга – когда воющее внутри животное вновь поверит, что важное не здесь, а там, под небом Лондона или Калькутты. Может, она выйдет в окно – когда ей осточертеют безмолвная белизна и призрачная надежда.