Навстречу им — беспорядочный ружейный огонь. Выставив перед собой табельный «наган», он стреляет, не целясь, в завесу желтой пыли. И тотчас из полузасыпанной взрывами траншеи прямо на него выскакивает огромного роста матрос в черном бушлате. Мгновенье! Острие штыка, нацеленное Идрису Халилу в грудь, проскользнув совсем рядом, успевает зацепить руку выше запястья. Ослепительная боль!
Потеряв равновесие, он падает на спину.
Когда матрос заносит над головой ружье для последнего смертельного удара, грохочущие звуки битвы вокруг Идриса Халила вдруг начинают угасать. Душа его, встрепенувшись, подкатывает к самому горлу, готовая вырваться на волю, и в наступившей темноте он отчетливо видит летящее прямо на него стальное лезвие…
Наверное, все тогда бы и закончилось! Но, как уже было сказано, в невидимом штрих–коде на лбу у Идриса–морехода сады Геокчая записаны лишь как эпизод, не более, впереди у него еще целая жизнь, в которой есть место моей бабушке и моему отцу. Когда от смерти его отделяет лишь быстротечная пауза между выдохом и вдохом, включается сложный передаточный механизм Судьбы и Случая, и матрос в черном бушлате, вскрикнув, падает, сраженный чьей–то пулей…
Из раны хлещет кровь. Она стекает на влажную землю, усеянную нежными завязями и лепестками. Идрис Халил поднимает глаза к серому небу, веки тяжелеют, и как только сознание его затуманивается, поэт и солдат на какое–то время вновь сливаются в единое целое, чтобы соединить кровь, пролитую в гранатовых садах, и ту, что пунктирной линией застыла на пожелтевшей странице рукописи.
На него нисходит лихорадка.
Так начинаются долгие дни и ночи, заслоненные не спадающим жаром, болью и жаждой. В ознобе, темном и страшном, один из них мечется на койке в грязном бараке, переоборудованном под госпиталь, другой — под крышей отцовского дома. А единая душа их в это время пребывает где–то в тонком эфире между небом и землей. Одна душа — два тела.
Все время, пока длится лихорадка под тихий шелест отлетающих календарных дней, наполненных влажной духотой и комариным звоном, разноцветные стрелки — красные, черные, зеленые, синие — продолжают расчерчивать карту страны. Армии наступают, армии отступают, у позабытых городов появляются крестики, обозначающие места сражений. Одна из стрелок ведет от персидского берега Каспия к Баку — это Старфорширдский полк высаживается в городе на излете лета, чтобы разогнать правительство красных комиссаров. Другая тянется от Баку на восток, обозначая крестный путь комиссаров к месту казни.
Их убили и спрятали в золотых песках. А всего через сорок дней (история этой страны странным образом сплошь пронизана магическими числами) британцы, отправившие комиссаров на смерть, проиграли битву за столицу.
Город освобожден.
…Так завершился путь от Гянджи до Баку. Долгий путь с запада на восток, обратно движению солнца. А с ним закончилась и головоломная путаница с двумя героями. В тот самый момент, когда победоносные солдаты маршируют по проспекту Истиглалийат, и люди, стоящие на балконах уцелевших домов, аплодируют и кричат от восторга, когда военный оркестр начинает играть османский марш, а среди турецких военных штандартов взлетает трехцветное знамя Республики, Идрис Халил, стоящий в толпе рядом с фонарным столбом, встречается взглядом со своим двойником, марширующим в ряду офицеров азербайджанского полка, и один из них исчезает…
4
На самой границе между летом и осенью. Зной все еще висит над улицами старого города, и в слепых глазах старух у мечети Биби — Эйбат по–прежнему отражается жаркое небо, пронизанное солнцем. Но в быстрых вечерних сумерках уже незримо присутствует образ ветреной осени.
В Баку возвращаются беженцы. Все дороги, ведущие в город, запружены ими. С севера и юга, востока и запада по Шемахинскому и Сальянскому трактам вереницей тянутся подводы. Окутанные белым паром, к вокзалу мчатся переполненные поезда, а пассажиры на палубах кораблей с волнением вглядываются в подернутые дымкой очертания города. Где–то среди тех, кто возвращается сюда морем из Персии и сходит на деревянную пристань «Товарищества Меркурий» — старший брат Идриса Халила — Мамед Исрафил с семьей и двумя женами их покойного отца.
Лейла–ханум и Зибейда–ханум.
Я вижу их сидящими рядышком на заднем сидении фаэтона с поднятым верхом. Обе закутаны в черные шелковые покрывала. Жены кондитера. Вдовы. Одна — как сдобная булка: белая, пышная, рыхлая, с родинкой над верхней губой, похожей на изюминку. Другая — мать Идриса Халила, Зибейда–ханум, полная ей противоположность, — своими сухонькими ручками и золотистой кожей, скорее, напоминает ванильный сухарик.
Фаэтон трогается, из–под высоких колес с красными спицами летит пыль. Вся дорога вдоль набережной все еще изрыта воронками от снарядов.