Он швыряет окурок папиросы в бассейн, занесенный черным мусором и, развернувшись, быстрым шагом идет обратно к веранде, у которой, щурясь на солнце, стоит солдат с широким скуластым лицом. Это денщик. Зовут его Балагусейн и, насколько мне известно, он приходится дальней родней Мамеду Рафи.
Дом.
При полковнике Юсифзаде из восьми спален, четырех холлов, двух больших гостиных, кабинета и множества подсобных помещений обитаемыми, собственно говоря, были только две спальни и столовая на первом этаже с примыкающей к ней просторной кухней (да еще та самая веранда, ведущая в сад). Двери во все прочие комнаты были либо заперты, либо заколочены, и за последний год, или даже больше, не открывались вовсе. Отсюда и этот запах, острый, терпкий запах застоявшейся сырости и пыли. Им пропитаны стены, обои, мебель, тяжелые бархатные шторы, и кажется, что даже еда, приготовленная здесь, отвратительно пахнет пенициллиновой плесенью. Особенно явственно он ощущается ночью, когда Идрис Халил, громко щелкнув черным эбонитовым выключателем на стене, гасит свет и, скинув халат, ложится под одеяло, с отвращением чувствуя, как сырые простыни липнут к телу.
Дом полон звуков. Будто некий музыкальный инструмент, он не умолкает ни на минуту: ни при свете дня, ни при горячечном мерцании звезд. Каждое движение, каждый шаг в глубину полутемных коридоров и даже каждое произнесенное слово вызывает ответную, быстро нарастающую волну отзвуков. Звучат натянутые, как струны, балки, разбегающийся елочкой паркет, мебель, звучат пружины в пыльных диванах, обтянутых потрескавшейся кожей, сами стены нежилых комнат второго этажа. И в этом сложном переплетении звуков Идрис Халил с щемящей ностальгией и страхом угадывает призрак того, другого дома, где по вечерам играл патефон, горели лампы, и игральные кости, подпрыгивая, катились по деревянной доске для нардов…
«Дорогой наш брат Идрис Халил! Спешу поделиться с тобой радостной вестью и сообщить, что неделю назад Гюльбегим с помощью Аллаха благополучно разрешилась от бремени здоровым мальчиком…». Далее в письме сообщается, что торговля процветает как никогда (и это, несмотря на инфляцию и войну!), все здоровы и молят Всевышнего о том же для Идриса–морехода, продолжающего свое бесцельное путешествие к самым границам подлунного мира.
В честь рождения сына Мамед Исрафил велел зарезать трех бычков, мясо которых раздали нищим, а также пожертвовал деньги на строительство новой школы. Справились в Книге. На удачу выпало имя мудрого пророка, повелевавшего джинами. Сказано так:
«А Сулейману — ветер, когда он, дуя, устремляется по его повелению в землю…»
Младенца так и нарекли: Сулейман (Малый)
Идрис Халил равнодушно откладывает письмо в сторону.
— Вот, смотри сам! Побелили заново стены, выкинули ненужный хлам, но здесь еще много что надо сделать! Хочешь еще чаю?
Доктор Велибеков кивает и, выплюнув в кулак косточку, берет с тарелки еще один абрикос. Идрис Халил подставляет чашку под дымящуюся струю кипятка из носика самовара.
— Конечно, дом этот слишком большой для одного человека…
— Большой и запущенный! Хозяйку сюда надо…
— И этот сад…
Уродливые головешки трещат от жары. Воздух, оплывающий за окнами веранды словно жидкое стекло, пахнет гарью. У пустого бассейна стоит призрак женщины в веселом муслиновом платье. Лица не разглядеть.
Гаджи Сефтар во дворике мечети. Полдень. Стрелки невидимых часов устанавливают солнце прямо посередине совершенно прозрачного неба. Ахунд сидит в густой тени под навесом, опираясь локтями на колени, и наблюдает за тем, как огненно–рыжие муравьи суетливо тащат по земле труп маленькой ящерицы. Ящерица лежит на боку, выставив перед собой одеревеневшие лапки и задрав белую крокодилью челюсть. Тишина. Тишина в прохладном полумраке под приземистым куполом мечети. Тишина в моллахане. Тишина на полуденной улице. Дома смотрят закрытыми ставнями. Тишина над плоскими крышами Пираллахы. Тишина царит в леске, где среди пыльной листвы прячутся Иса и Муса, и на опустевших промыслах шведского «Товарищества» — цистерны полны невывезенной нефтью. Тишина на палубах сторожевых кораблей — не слышно даже плеска воды, и в удушающем зловонии казармы–тюрьмы, и на опустевшей базарной площади.
Гаджи Сефтар поправляет на носу очки. Глаза–бабочки, тревожно встрепенувшись, хлопают крыльями, а затем вновь успокаиваются, распластавшись на безглазом лице ахунда. Он вытягивает тощую руку из широкого рукава абаза и, взяв мертвую ящерицу двумя пальцами поперек тела, кладет ее на сухую ладонь левой руки. Муравьи бегут по пальцам, запястью, но Гаджи Сефтар не обращает на них внимания. На мгновенье он сжимает руку, а когда раскрывает ее, мертвая ящерица на его ладони вдруг оказывается живой. Некоторое время она оцепенело смотрит на солнце изумрудными глазами, потом соскальзывает в просвет между пальцами и быстро убегает вдоль стены ограды…