Братислава не произвела на него особого впечатления. Но кое-что привлекло его внимание — ему понравились старинные гобелены, старые улицы и винные погребки, которые назывались «вехи».
Мы повезли Эренбурга в Ступану, к народному умельцу Фердишу Костке{117}. Очаровательные фигурки последнего местного мастера-керамиста восхитили его. Понравились ему и прекрасные керамические кувшины, расписные тарелки, в рисунок которых Костка вкладывал весь свой талант, унаследованный от предков.
Эренбургу нравились и некоторые деревенские избы в западной Словакии, где он побывал, чтобы посмотреть вышивки и народную роспись на стекле, изображения знаменитых словацких разбойников.
Потом вместе с Клементисом Эренбург отправился, через Дольный Кубин, Бардейов и Прешовскую Русь, в Гемер и в Тисовец. Он осматривал деревни и отдельные пастушеские хижины и однажды с присущей ему иронией заметил, что самая обычная пастушеская хижина в горах, наверное, и есть подлинная столица Словакии.
Во время этого путешествия автора знаменитых «Тринадцати трубок» ожидал сюрприз. Заядлый коллекционер курительных приборов, Эренбург увидел трубку, о которой не имел и понятия, — известную «запекачку» словацких горцев. Он выкурил ее на вечную дружбу со старым овчаром в пастушеской хижине под Тисовцем и получил ее в подарок.
Вернувшись в Париж, Эренбург прислал для журнала «Дав» очерк «Четырнадцатая трубка». Это было повествование о пастухах, о протяжных словацких песнях, о народных обычаях и об облике этой страны, которая заинтересовала и захватила его.
Эренбург и позже не раз приезжал в Словакию. Однажды он приехал вместе со своей женой, художницей Любой Козинцевой, сестрой кинорежиссера Козинцева, и с кругленьким Петром Богатыревым{118}, который изучал чехословацкий фольклор и написал о нем не одну научную работу. Богатырев ходил, слегка приподнимаясь на цыпочки, и казалось, вот-вот оторвется от земли и улетит в мир сказок, которые он исследовал. Богатырев был, наверное, самым большим энтузиастом-театралом во всем мире. Мы, встретив его, розовощекого, словно он только что проснулся, спрашивали:
— Что нового в Москве?
— Ну, сын растет, бабушка болеет, в магазинах нет чулок и кофе, а Мейерхольд ставит изумительные спектакли.
Статьи Эренбурга о Словакии вызвали неудовольствие официальных кругов. Эренбургу не нравились теневые стороны чешско-словацких отношений, не нравилась прожженная чешская буржуазия, которая считала Словакию своей колонией. Не нравилась ему и консервативная Словакия с ее турчанско-мартинской идеологией{119}.
Когда кончилась вторая мировая война, Эренбург одним из первых приехал приветствовать своих старых друзей. Он писал тогда:
«Словакия была отсталым краем: там можно было увидеть много чудесных цветистых вышивок и много простого темного горя. Ночью в долине Вага я увидел яркие огни — строят гидроцентраль. Этот свет в глухой долине показался мне глазами новой Словакии. Можно сказать, что все осталось по-прежнему: так же старые пастухи, «бачи», гонят в горы овец, так же нежны и зелены луга, так же печально звенят прекрасные песни, так же старый гончар Костка из комка глины делает ослепительные кувшины. Все это правда, и правда то, что Словакию не узнать… Впервые можно выписать слово «Чехословакия», не ставя подозрительного тире между его частями»{120}.
Наш отец так и затерялся в вихре войны и давно был объявлен погибшим. Но в моих мыслях он продолжал жить и ходил со мной по всем дорогам, куда заносила его война, пока я был еще десятилетним мальчишкой. Жил во мне, снился по ночам и мой родной город Писек.
Пролетело десять лет; оглядываясь на них, я видел десять своих обликов, передо мной словно стояли десять по-разному одетых молодых людей, каждый со своими заботами и интересами, по-разному счастливые и удрученные, десять юношей, познавших удачи и поражения, а также и отчаяние, но всякий раз устремленных в будущее. И я вдруг испугался — а если так будет и дальше?..
Но путь мой озарила красная звезда, и я пошел за ней. Через горы и долины, по торным дорогам и бездорожью, душой оставаясь всегда там, откуда я вышел, но шагая все дальше вперед. Меня уже не пугала тяжелая, нерадостная жизнь, придавившая людей, как поваленное дерево. Страха я не испытывал.