Где-то в середине мая он собрался в путь, и я верил, что он доберется. Конечно, эта поездка была авантюрой, особенно путь от Табора до Писека; по лесам вдоль Влтавы прятались немцы, там нередко стреляли. Владю подвозили советские солдаты, если пути их расходились, он ждал следующих и ехал с ними дальше. Увидев его, мама страшно перепугалась — уж не с дурной ли вестью обо мне он приехал? До них дошли сведения о жестокой расправе на Масариковом вокзале и в Народном доме, они давно оплакивали меня. В Писеке все были живы-здоровы. Немцы промчались через город не задерживаясь — торопились успеть к американцам, и советские войска, наступавшие им на пятки, заняли город без боя.
Узнав, что дома все в порядке, я успокоился. Владя вернулся в Прагу снова окольными путями, а потом и я поехал в Братиславу. Вместе со мной отправился Карел Конрад.
Поездку нам устроил Зденек Фирлингер{230}. На этот раз все обошлось гораздо проще, достаточно было поднять телефонную трубку, и нас доставил в Братиславу советский бомбардировщик. Через час мы приземлились в Братиславе. Само собой, бомб в самолете не было. Стоял круглый стол со стульями вокруг да деревянная бадейка с водой; стены сплошь обклеены женскими головками.
Через Братиславу прошел фронт, из Дуная торчали изуродованные железные конструкции моста. Крижовая улица, где я когда-то жил, сровнена с землей, на улицах полно солдат; по вечерам с разных сторон раздавались резкие, отрывистые пистолетные выстрелы. Братислава спала неспокойным сном, стрельба продолжалась обычно до поздней ночи.
Я зашел к друзьям; все мы постарели, это было сильно заметно. Познакомился я и с новыми симпатичными людьми, художниками и поэтами — Мудрохом, Гудерной, Прибишем, Хмелем, Лайчаком, Райзелом, Бунчаком{231}, и многими другими. Я увидел Словакию, полную творческого энтузиазма, с надеждой устремленную в будущее. В жилах ее бурлила повстанческая кровь. Это была совсем не прежняя забитая Словакия первой республики и не Словакия тисовского клерикально-фашистского режима.
Я провел там несколько дней. Мне было хорошо. Домой я вернулся в отличном настроении.
— Что ж, — сказал я себе. — Кончилась власть Тисо и Туки, Маха и Сидора, Мургаша и Дюрчанского{232} и молодцов из «Словака», с которыми мы, бывало, не раз спорили за стаканом вина и которые оказались зловещими черными воронами в высоких сапогах.
Из Народного дома мы вскоре переселились на Флоренц в бывший Дом печати аграриев, где выходила газета, сыгравшая печальную роль в первые дни оккупации, когда стране было тяжелее всего.
Обстановка там была непривычная. На каждого из нас приходилось по два-три кабинета, со вкусом или безвкусно обставленных на свой лад. Карел Конрад бродил по бесконечным коридорам, озорно свистел и каждый день переселялся в новую комнату. Наконец он осел в закутке в начале коридора и всегда держал нараспашку двери, чтобы видеть входящих. К нему в ту пору ходило немало просителей — писатели, деятели искусства, работники театров и кино. И Карел Конрад, как всегда темпераментно, со свойственным ему жаром и участием, устраивал дела коллег, отводя своими заботливыми руками их беды.
Алькроновская романтика была позади, теперь в свою очередь ожил Слованский дом{233}, когда весь первый этаж заполнили люди из аппарата партии. Радостные и неожиданные встречи продолжались: вернулись из концлагеря Антонин Запотоцкий с Яромиром Доланским{234}, время от времени кто-нибудь объявлялся, сообщая, что жив и здоров.
Приехала и Густа Фучикова, чудом пережившая страшные годы в нацистском концлагере. Она привезла первые листки «Репортажа с петлей на шее» Юлиуса Фучика, при чтении которого перехватывало дыхание.
Вместе со С. К. Нейманом, Марией Пуймановой{235} и Ладиславом Штоллом мы предприняли первые шаги, чтобы как можно скорее выпустить «Творбу». Руководил нами Иржи Тауфер{236}, только что прибывший из Советского Союза.
Мы были полны вдохновенной решимости продолжать то, что делали до оккупации, но часто это оказывалось невозможным, как невозможно было стереть из памяти и из жизни все, что отделяло нас от той поры. Мы и сами были не те, что в тридцатые годы, и люди вокруг нас переменились, иным стал и мир. Быть может, кто-то и мог продолжать делать то, что делал прежде, а я не мог. Мешало многое. Причина отчасти крылась во мне самом, отчасти во внешних факторах, но даже привычную мне газетную работу сейчас нельзя было делать по старинке.
Со всех сторон света съезжались эмигранты, спасшиеся от Гитлера. Не вернулся Ярослав Ежек{237}. Он умер в ненастный зимний день среди нью-йоркских небоскребов, одинокий и заброшенный. Один в чужом мире, полуслепой.
В 1946 году, наверное, последним добрался до Чехословакии Эгон Эрвин Киш. Он прибыл из Мексики, привез с собой Андре Симона, мы с Винцеком Нечасом{238} после восьмилетней разлуки встречали его на Рузыньском аэродроме.