Предприятие молодых женщин имело в самом деле благую цель: они точно хотели участием своим возвратить Елене хоть наружное уважение общества и тем дать ей силу победить гибельный порок, начинающий укореняться в ней; без измены Атолина желания их увенчались бы успехом; Лидина была очень опечалена видимым пренебрежением, которое начали оказывать ей в публике; если б Атолин остался ей верен, то поступок молодых дам дал бы совсем другое направление ее наклонностям. Успокоенная привязанностию любовника, она постаралась бы скрывать пред глазами публики свою, законами не оправдываемую, любовь; а публика всегда имеет великодушие не видеть тех слабостей, которые из уважения к ее мнению стараются скрыть от нее. Итак, Елена могла бы еще быть счастлива, сколько можно быть такою женщине, много претерпевшей и много потерявшей; но женитьба Атолина, его совершенное невнимание, с каким он расстался с нею, с корнем вырвали из сердца ее всякую надежду на счастие; она предалась отчаянию, и низкое средство, с которым ознакомил ее супруг, показалось ей самым верным способом достигнуть скорого конца своих страданий, а в ожидании — заглушать их нестерпимую боль.
«Э!.. дитя мое, ты уж слишком гневно поступила! ведь они ни в чем не виноваты; приехали, как водится, навестить тебя, а ты их так спровадила!., я за них сгорела со стыда!..» — «Ничто им, мамушка! не думаешь ли ты, что они и в самом деле с добрым намерением приезжали ко мне? ничего не бывало; просто из любопытства, не узнают ли чего нового, не отгадают ли по словам или виду; к этому они прибавили бы от себя и разнесли по всему городу. Нет, мамушка, никто обо мне не думает с желанием добра! ни в чьей груди не бьется сердце для меня…» — «Как, дитя мое! и в той, которая тебя вскормила, сердце не для тебя?» — «Ах, полно, добрая Ульяна, я совсем не о тебе думала теперь»; но, увидя слезы в глазах старой няньки, Елена прибавила, обнимая ее: «В такой любви я уверена, моя добрая мамушка! не плачь, пожалуйста, и прости, я пойду спать; сегодня мне что-то хочется лечь раньше обыкновенного, прощай! не ходи за мною и не присылай никого; я разденусь сама».
Спальня Елены была освещена несколькими кенкетами. Сама она сидела на черном бархатном диване в том же костюме, в котором встретила своих гостей и в котором очень была похожа на фантом, как назвала ее полковница. Но только это был фантом, которого никто бы не мог испугаться, столько выражение прекрасного лица ее было кротко и печально, чувство глубокой скорби рисовалось в глазах ее, устремленных на портрет матери; он был прямо против дивана, на котором сидела Елена, и ей казалось, что глаза портрета оживляются… «Маменька! для чего не хотела ты дождаться моего рассудка?., для чего… но, о боже! ты становишься на колена!., и близ своего гроба!., о мать моя!.. мать моя!., да будет всевышний к тебе милостив! прости мне мое роптание; боль сердца его вынудила!., но оно уже последнее!.. я погибла! ты сама это сказала; итак, прости навсегда! Дочь твоя не достойна уже того, чтоб смотреть на тебя!..» — Елена отерла слезы, встала с дивана, подошла к портрету, поцеловала обе руки его; стала пред ним на колена и, сказав еще раз: «прости маменька!..» закрыла портрет черною шелковою тканью.