Еще я успела заметить в прихожей справа, за полуотодвинутой «ходячей» дверцей шкафа — аккуратно распяленный на плечиках темный пиджак в блеске орденов, медалей и значков, свидетельствующих о том, что хозяин — заслуженный человек, ветеран Великой Отечественной войны.
Убрать такую полупустую комнату с дешевеньким будильником на тумбочке не составляло труда. Изредка я ловила краем глаза, как мерно прохаживающийся по лоджии лысый округлый старик приостанавливался у открытой двери и смотрел на мою суету. И только тогда, когда я, захватив все свои причиндалы, собралась уходить — он появился вдруг, словно выкатился, до того внушителен был его живот, и ноги под ним скорее угадывались, чем виделись.
— Новенькая? — прихмурил черные, широкие, истинно брежневские брови.
— Ага…
— На трудовую вахту, значит?
— Ага…
— Замужем?
— Была.
— Что ж за причина, что одна?
— Пил.
— Беда с мужиками, беда! Сама-то московская?
— Нет, из Воркуты…
— Опять, значит, Виктор Петрович ослаб сердцем и пригрел… Мы, актив, поддерживаем такую его инициативу.
Я отворила дверь, чтобы выйти. Но старик, как комиссар Коломбо, поднял вверх ладонь, позвал:
— Погодите! Почему не учитесь? Уборщицей быть — последнее дело в молодые-то годы.
— Осмотрюсь когда… потом… надо сначала к Москве хоть краешком прилепиться… А вы москвич? — дернуло меня поинтересоваться.
— Нет. А что? — толстячок вскинул голову с неким горделивым вызовом. — Мне сделано исключение. Я проработал сорок лет на руководящей работе в провинции!
— Тоже на северах? — спросила по-овечьи кротко.
— Нет, на Дальнем Востоке. Радиокомитет… студия документальных фильмов… телевидение… Куда направляла партия, туда и шел. Где требовалось преодолевать трудности, там и годился. Не роптал. Наше поколение не умело роптать. Это теперь нас принято выставлять в самом черном или смешном свете. Но мы родину не предавали, как эти… нынешние… Прямо говорю, по-солдатски! Помню, надо было брать сопку на Сахалине, а японцы…
Он мог говорить только о себе. Он хотел целиком находиться в прошлом и не позволял себе из него выпасть. Он как носитель информации был для меня бесполезен. Так я решила, убираясь прочь из его квартирки, где пахло кабинетом, а не жильем, а в пепельнице-ракушке скрючилась докуренная до основания «беломорина».
— Позволяю себе две папиросы в день, утром и вечером, — ввел меня в курс Парамонов. — Но больше — ни-ни. Надо поберечь здоровьишко — сел за мемуары. Ест что сказать, есть… будущим поколениям!
Я успела в срок убрать все пятнадцать комнат. Мне встретились в них и такие старушки-старички, что вовсе не были расположены к разговорам. Они, видимо, совсем смирились с собственным одиночеством и приноровились отмахиваться от мыслей о нем кто книгой кто газетой или журналом. Сидели, шуршали сухими листочками. От них мне никакого проку не было.
Но вот что я обнаружила и засекла в памяти, побывав у пятнадцати жильцов: все они, кроме Парамонова, и актеры, и актрисы, и режиссеры, певцы и певицы, пришли в Дом из хорошо, достойно обеспеченного прошлого. Оттуда они привезли-принесли старинную, антикварную мебель, статуэтки, настольние, надкаминные часы, лаковые шкатулки, картины прославленных художников и т.д. и т.п.
Даже мне, профану в области антиквариата и ювелирных изделий, было очевидно, что актер-разговорник Осип Гадай, умерший для общественности давным-давно, скрепляет галстук золотой пластинкой, что дамочки-старушки надевают поутру не дешевые побрякушки, а изысканные, драгоценные перстни-кольца, бусы-ожерелья, сережки-подвески. Вероятно, с помощью этих примет былого своего величия они длят ощущение своей причастности к миру, своей необходимости ему и неповторимости. Поэтому-то многие из них не пожелали снизойти до беседы с новой девицей-уборщицей, отделавшись от меня коротким, небрежным: «Здравствуйте. Как вас зовут? Очень приятно!»
Лишь одна из старух, последняя, Одетта Робертовна, ради которой я возила хоботом пылесоса по серому сукну, вдруг повторила словоохотливость Веры Николаевны. Это была грузная дама, похожая на отставницу из цыганского хора. Тот же горбатый нос, черные глаза и крупные янтарные бусы в три ряда по серо-коричневому пергаменту кожи чуть ниже тройного подбородка. Она сидела за круглым столом, закрытым до пола желтой плюшевой скатертью, и писала, когда я вошла. В мою сторону сверкнули, как фары, круглые, большие очки. Кстати, и на окнах у неё чуть колыхались под теплым ветром ярко-желтые шторы. И покрывало на кровати было цвета одуванчика.
— Новенькая? — прогудела нутром. — Тебя что, все мое желтое удивляет? Зря. Этот цвет радость дарит. Он мне солнце заменяет. В дождь и хмарь у меня все равно словно ясный день!
— Вы актриса? — спросила я робко.