«… Ну конечно, конечно, были в моей жизни большие горести. Я знаю страшное. Мой десятилетний сын погиб под бомбежкой. Я убедилась в невероятном: человек с голоду может есть другого, если тот умер прежде, резать на мелкие кусочки и жевать, жевать… Я видела… Ленинградская блокада — это, пожалуй, самая основная часть моей жизни. Я видела, как у голодных-холодных людей за кусочек черного хлеба отнимались шедевры живописи, скульптуры. Там, там, в блокадном Ленинграде, ходили спекулянты, сытые и наглые, обеспечивали свое будущее и своих детей, внуков-правнуков. Но в госпитале, где я работала медсестрой и где вечерами перед ранеными пела русские романсы, — сколько было чистых, светлых душ… И я знаю, какая это радость — вдруг увидеть на обочине пробившийся сквозь асфальт одуванчик…И я знаю, какое это счастье — помочь любимому стать тем, кем его задумал Господь. В тридцать пятом я сказала себе: „Сделаю из Георгия режиссера! Превосходного режиссера!“ И это мне удалось. Какой же это подарок судьбы — изо дня в день, и целых сорок шесть лет жит рядом с талантливейшим человеком, который мог спеть десятка два опер от и до, сыграть на аккордеоне, на баяне, затянуть с казаками их песню и присвистнуть в нужном месте звонче всех! А как он танцевал вальс! Я летала в его руках по воздуху…
Бог отнял у нас единственного сына. Возможно, таков промысел Божий. Дети ведь требуют столько забот, любви… Как их совместить с беспамятным, рыцарским служением искусству?
За все, за все благодарю я тебя, жизнь! За мои свершения и несвершения! За то, что и печаль утрат не обошла меня стороной, что я пережила со всеми вместе, со всей страной столько всего, столько всего… Что я слышала грозный рокот житейского моря, меня накрывали подчас с головой его ледяные валы… Но оттого, что мне никогда не хотелось лишь маленького приватного личного удовольствия за атласными шторами, среди плюшевых банкеточек, — я, наверное, и сумела устоять… Никакой душевной опустошенности, никакого ледяного ощущения бессмысленности прожитых лет. Бог подарил мне такую длинную, разноцветную жизнь! Я могу теперь безо всякой суеты перелистать все её страницы, заново пережить как радостные, так и горестные моменты, вспомнить себя, молодую, в огромной белой шляпе, в бальном шифоне, а следом — в кирзе, ватнике, прожженном у костра…
Ну и что же из того, что болезнь моя прогрессирует? Что я попала волею судьбы в Дом ветеранов, где столько старости в ассортименте? Я ещё могу бродить по ближайшему лесу, нюхать цветы, помнить добро…»
Отчего заплакала? Оттого, что она вдруг написала: «Никогда, никогда…»
«… Я знаю, чего не смогу уже никогда: нажать ногой на лопату и в отрытую ямку, где жирно, сочно блестит добротная земля, приладить луковицу лилии регале… Никогда, никогда не распахну обе створки высокого окна прямо в сирень на своей даче… Никогда, никогда не надену белое воздушное платье и туфли-лодочки на тонком каблуке, чтобы войти, сияя, в зал, где, медля каждым следующим тактом, словно приседая в нерешительности, раздаются первые звуки вальса „Голубой Дунай“… Никогда, никогда никто не позовет меня больше издалека голосом мамы, отца, брата, Георгия: „Томочка! Тамарик!“ Какая уж я Томочка, со вставной челюстью… Это-то все я понимаю, понимаю, но… Оказывается, тело стареет, а душа никак не поспевает за ним, никак…»
А в самом конце из Тютчева:
Вот тут я и залилась. Почему? Потому что потому… вспомнила, каких милых девушек играла эта женщина в фильмах тридцатых, сороковых годов, как великолепна она была в образе Нины Арбениной из лермонтовского «Маскарада»… Чтоб уже никогда, никогда…
И моя бедная мать, сидя там, в комнатенке консьержки, не может не думать так: «Никто-никто, никогда-никогда не позовет меня светлым майским вечером: „Настенька! Пора спать!“ Никогда-никогда я уже не буду шлепать ладошкой по мячу… Никогда-никогда мой лихой, ни на кого не похожий Ванечка не поднимет меня на руки, не расцелует и не бросит, смеясь, в реку… Никогда, никогда…»
И я, я тоже могу уже нанизать на нить ностальгии немало собственных «никогда»…
Разбередила душу умершая.. погибшая актриса. У меня было такое ощущение, что она вот только что сидела здесь, со мной говорила… Чудился запах её духов и шелест её нарядного платья… Мне вспомнилось, что когда-то мой дед, строитель железнодорожных мостов и киноман, сказал взволнованно:
— Настенька, твоя Татьянка очень похожа на Тамару Мордвинову-Табидзе. Глаза, нос… общее выражение…
Что же получается? Правы те, кто во всем видит Божий промысел, а не столкновение случайностей? Недаром я и Мордвинова вдруг нашли друг друга?
… В самом конце васильковой тетради крупным, округлым почерком было написано следующее: