— Молчи уж… Вскинулся-то… народ… какой народ? — удивилась Маня, чувствуя непривычную злость мужа и инстинктом понимая необходимость как-то разрядить обстановку. — Какой уж тут народ, в этих местах…
— Народ — он везде народ, — с прежней резкостью оборвал ее Захар. — Люди всякие, а народ везде один. А ты, совет тебе хороший, не лезь туда, куда не просят.
— Ох, Захар, ох, Захар, — Маня умоляюще прижала руки к груди, — болит тут… Гляди, лучше может и не быть, а хуже… ох, гляди… А как у него, у бандюги этого, кто остался?
— Ладно, ладно, спать пора, — кивнул он, притягивая ее к себе. — Не знаю, кому как, а я будто кирпич из души выкинул… Родится же такая погань на свет… Есть о чем печалиться… Теперь и комендант, может, поумнеет.
Маня не решилась что-либо сказать еще и только, облапывая волосы и собирая их в узел, от непреходящею, продолжавшего томить ее сомнения, от мысли, что мужика, даже своего, вероятно, так и нельзя понять до конца, вздохнула.
Часть вторая
1
После встречи с Брюхановым и Чубаревым на переправе через Слепой брод Митька-партизан с неделю подымал целик за Соловьиным логом. Вначале он ползал по степи в одиночку, затем пришло еще два трактора, и для того чтобы трактористы не тратили время на езду в Густищи туда-обратно, прислали им в помощь повариху Настасью Плющихину, и вырваться домой на часок уже не стало никакой возможности. Не раз в эти дни, особенно по вечерам, охваченный непонятной тревогой, Митька уходил со стана далеко в степь, на Чертов курган, и подолгу сидел там, прислушиваясь к таинственной жизни вокруг. Здесь, за Соловьиным логом, верстах в десяти к югу, где уже ясно и безраздельно обозначалось господство степи, говорят, когда-то, в незапамятные времена, был насыпан высокий курган. Племена, воздвигнувшие этот вечный знак на стыке степи и леса, давно развеялись в прах, и даже памяти о них не осталось. Но каменная баба, торчавшая на оплывшей вершине кургана, каждое утро пялилась изъеденным ветрами и дождями широким слепым лицом на восток, тревожась от пробуждения и запаха степи; века пролетали, как мгновения, и бесчисленные поколения людей тоже прошли, все — мимо, мимо, а каменная баба, неизвестно кем и когда поставленная на вершине кургана, была неизменна. Говорили, что несколько веков тому назад не было здесь никакой степи, а расстилался грозно вокруг на все четыре стороны, насколько глаз хватает, великий славянский лес — далеко-далеко отсюда была тогда, от этих мест, предательски обманчивая, всегда таящая в себе неожиданность вражеских набегов степь — торная дорога живых и давно исчезнувших народов, река вечности, по которой неустанно текли навстречу друг другу тяжкая, как древнее вино, медлительная на услады кровь Азии и буйная, скорая на свершения, неустоявшаяся и жадная кровь Европы; и здесь уже много столетий подряд в тугом замесе смешивались медлительность в решениях и наслаждениях (ибо скоротечен век человека!) и буйная юность, рвущаяся вперед все дальше и дальше, от одного порога к другому (ибо скоротечен век человека!); здесь, на этой черте, обозначенной редкими кочевьями степных наездников, на границе леса и степи, сталкивались и смешивались народы и утверждалось будущее тысячелетий. А каменная баба все так же стояла, обращая стертое временем лицо на восток, в сторону солнца; в последнюю войну здесь были тяжелые бои, и несколько осколков снарядов попала в каменную бабу, оставив на ее тяжелом теле две-три небольшие выбоины. Старики из окрестных сел, правда все реже, рассказывали, что над курганом в жаркие летние дни, особенно перед ненастьем, появляется голубовато-бледное пламя, и набожные старухи, крестясь и таинственно понижая голос, судачили о несметном золоте, о нечистой силе и кознях, вспоминали рассказы бабок своих о древних бесовских праздниках и обрядах, о ведуньях и ведунах, слетавшихся в определенные дни и часы на древний курган со всей округи…
— В одну из таких стремительных летних ночей Митьку и совсем одолела тоска, и он, услышав за спиной какое-то затаенное движение, оглянулся. Голова каменной бабы одиноко торчала в утреннем небе. Митька плюнул в сердцах, вернулся на стан, растолкал спящего прицепщика, сказал ему, что сбегает домой, и часа через два уже влез в окно своей хаты и, сбросив с себя пропитанную машинными запахами одежду, наскоро умывшись, уже был в постели.
— Тише, тише, — шепотом посоветовал он Анюте, которая никак не могла сообразить, что происходит, но потом, опомнившись, сама стала целовать его до сладкого нытья в теле, шепча какие-то полусвязные, бредовые слова, ублажала тоскующее Мптькино сердце, и он потихоньку отходил; наконец-то неприступная красавица Анюта крепко присохла к нему, и он в свою очередь не скупился на тяжелую мужскую ласку; Анюта стонала в забытьи, и большое, белое ее тело, как весенняя и жадная, прогретая солнцем степь, словно начинало слегка дымиться.