Хотя мальчик по-детски радовался своему дню рождения, но с утра уже он был бледнее и серьезнее, чем обычно, зная, что назавтра предстоит отъезд. Наверно, при его рано развившемся уме и вдумчивости он угадывал, что могло скрываться за переменой в его жизни. Или, бог его знает, может быть, отец с его беспощадной прямолинейностью даже объяснил ему это: Юрик, теперь император забирает тебя от твоих родителей. Чтобы ты был подальше от неподобающего влияния своего отца, признанного безумным. Чтобы тебя воспитали таким человеком, в каких, по мнению царей, нуждается государство. Мы с мамой подумали и решили: если мы запретим тебе поехать, мы навсегда закроем перед тобой все пути. Так что — поезжай. Учись. Расти. И отличай правду от лжи…
Вполне возможно, что все это мальчику уже известно.
Я подарил ему маленький ящичек в черно-белую клетку с крохотными дорожными шахматами. Каждый раз после урока арифметики и геометрии мы играли с ним несколько партий в шахматы, и летом, после отъезда Риетты, когда мысли мои витали, два или три раза этот росточек сделал мне мат…
Позавчера вечером часов в одиннадцать кто-то ко мне постучался. Я схватил со стола рукопись Тимо, на ходу затолкнул ее в тайник и отпер дверь. Маленький Георг сунул в комнату свой бледный носишко. Он был в ночной рубашонке, под мышкой держал подаренный мною ящик с шахматами:
— Дядя Якоб, сыграем еще одну партию!
Я велел ему взять со стула мой ночной халат и набросить себе на плечи, потому что в комнате было довольно прохладно. Я просил Кэспера у меня не топить, сказал, что сам буду это делать, а позавчера не было времени возиться с печкой, так как снова стал читать конституцию Тимо. Мы с Юриком расставили фигуры. Он зажал в ладошках за спиной две пешки и протянул мне два маленьких кулачка с побелевшими костяшками. Мне достались черные, и было видно, как Юрик обрадовался. Он сказал:
— Знаешь, я загадал: если мне достанутся черные, значит, в Царском мне туго придется, а достались белые.
— Почему тебе может там туго прийтись? По математике ты заткнешь за пояс и третьеклассников. И по французскому языку тоже. А уж в немецком тем паче.
— Но я не знаю русского языка. Папа учил меня, только недолго, несколько месяцев.
— Выучишь. Там в лицее таких, как ты, много.
— Думаешь?
— Конечно. Немцы с их немецким языком и русские с их французским.
Мы сделали семь-восемь ходов. Я заметил, что над каждым следующим он думает все дольше. На девятом ходу он сказал:
— Дядя Якоб… Я хочу кое о чем у тебя спросить…
— У меня?
— Ага! У мамы и папы этого я спросить не могу. А остальные — все чужие.
Я давно уже заметил, что для племянника я не чужой. Должен сказать, когда мальчуган это сказал вслух, мне было приятно.
— Спрашивай!
— …
Худенький девятилетний мужчина пристально смотрел мне в глаза, рыжевато-каштановые, уже коротко подстриженные волосы стояли торчком, маленький рот по-взрослому серьезен, темно-серые глаза при свече почти черные. Я спросил (чувствуя, что спрашиваю, только чтобы выиграть время):
— Разве кто-нибудь сказал тебе, что теперь ты
Мальчик сжал губы и кивнул.
— Кто же?
— Господин Латроб, госпожа Латроб, молодой Тимми и доктор Робст тоже.
— А папа?
— Конечно, нет!
— И мама тоже?
Он решительно затряс головой. Я спросил:
— Значит,
Он опять отрицательно покачал головой.
— А почему, в сущности?
— Ну… из-за папы. Из-за всего… Ты же знаешь.
Почему он решил, что я все это так хорошо знаю?..