Бергстрём был продюсером первых фильмов Райнера, настоящим продюсером, который из любви к искусству взял на себя весь риск. И образ настоящего продюсера: огромные машины, женщины, ночные ужины в модных швабских клубах, шампанское, женщины – приходи кто хочешь и веселись до рассвета, до обещания на рассвете, до первых солнечных лучей – не соскучишься. Баф! Теперь все другое! Бергстрём стал просто… динозавром, обломком ушедшей эпохи. Его заменили исполнительные служащие, а вернее, просто исполнители на службе у «Кока-Колы» или Диснея. Они не тратят денег своих компаний на вечеринки вокруг бассейна, их тактика в отношении не слишком богатых журнальных и телевизионных критиков – «конвертики», «ознакомительные поездки», когда все оплачено, и небольшой подарок за счет фирмы. У американцев есть даже специальное слово:
Что же до звезд, которые, впрочем, сами были бизнесменами в независимости от того, обладали ли они накачанным телом или мозгами, вообще никуда не перемещались, если только не надо было открывать какой-нибудь выгодный клуб «Планета Голливуд», или же выезжали куда-нибудь на сутки, не более, «для фотографий» между двумя рейсами «Конкорда». Бергстрём же жил в Риме, в небольшой квартирке на Трастевере, как рыцарь в изгнании. И на нем была одна из его последних шелковых рубашек: за обедом в траттории на площади Санта Мариа дель Трастевере он прикрывал ее салфеткой. Но не завязывал салфетку вокруг шеи, не загибал углом за вырез рубашки, салфетка держалась на груди с помощью Двух небольших клипсов, пристегивающихся к серебряной цепочке. Новый убор. Вид величественный даже в бедности: положение обязывает!
Теперь, когда церемония закончилась, он рылся среди огромных букетов, тряс венки, ногами и руками отодвигал ветки, чтобы пробраться в самую середину этой цветочной горы. Он искал на карточке свое имя – где оно? Где его имя? Бергстрём наклонился, начал читать:
«Спасибо, Райнер. Жанна Моро». Она прислала огромный букет полевых цветов: маргаритки, лютики, анемоны.
«Прощай и никаких обид! Элизабет Тейлор». Она бойкотировала Каннский фестиваль, потому что сочла один его фильм антисемитским.
«Фан-клуб. Токио»: бонсаи, идеограмма.
– Так где же мои цветы? – Бергстрём никак не мог найти свой букет.
Он был в отчаянии, почти плакал. Ведь он был продюсером его первых фильмов, именно он рисковал более всех, а потом присматривал за ним во время съемок, когда в воздухе скапливалось слишком много электричества.
Тем временем, недалеко оттуда, в городе, на анатомическом столе в холодном и бледном сиянии ламп дневного света, пальцы, обтянутые тонкой резиной перчаток, просовывались между зубов, два человека в белых халатах, вооруженных ножницами и пинцетами, делали насечки на внутренних органах: они резали, выкраивали, сканировали мозг, тщательно обследовали в пятьдесят раз увеличенный волос, брали на анализ один миллиграмм костного мозга из тела усопшего, изучали кусочки печени, почек, пытались с помощью всех этих лопаточек и палочек заставить заговорить труп.
Наступила очередь венка. На карточке только имя: «Эдди Константин». Они вместе играли в покер. Естественно, Эдди всегда выигрывал. За венком появилась красная виниловая роза за десять долларов, к которой прицеплен кусочек картона с именем, набранным типографским способом: «Энди Уорхол». «Невероятно, – слышит Ингрид рядом с собой, – пятьдесят пять фильмов, двадцать театральных постановок, стихи, манифесты, и все это за тридцать восемь лет!»