И действительно, появились некие знаки: она начала больше кашлять – эмфизема, несколько концертов были отменены на совершенно неприемлемых условиях. Все это время он пытался писать. Ничего серьезного, они еще не дошли до эпизодов 14–18 режиссерского сценария: канава, слезы на глазах, водка, наркотики… Но Шарль всегда представлял себе самое худшее… Из головы у него не шли мрачные предсказания Фасбиндера, атмосфера тайны,
«Все, конец всей этой мерзости. Надоело! Эти твои суеверия, пышные фразы, Эдгар По и все такое, эта история с вредоносной пророческой рукописью, рука, отделенная от тела, которая сама по себе выводит во тьме слова, – просто алиби для твоей лени. Теперь, дорогой мой Шарль, самое время приниматься за работу!» – «Нет! Мне не надо никакого алиби. Мне совершенно не стыдно, что я ничего не делаю».
Он был доволен своим решением, он думал, что тайна появления некоторых людей на сцене – самое главное, она важнее, чем то, что называют жизнью, а слова, все слова мира бессильны рассказать о ней, они капитулируют, попадают в запретную зону, даже Хемингуэй так и не смог описать тайну судьбы Ордонеза. А уж Шарлю-то точно недостанет сил передать словами магию этого тела, которое стало музыкой…
Строфа звучала долго и трудно, и теперь публика не переговаривалась, но и не выражала никакой реакции: эта музыка звучала так необычно – эскиз двенадцатитонной композиции с неустойчивым ритмом: она не пела, не говорила, не кричала – так артикулируют неназываемое. Ему, конечно, больше нравилось, когда она давала полную свободу голосу в
Ингрид виртуозно владела языком знаков: когда угодно могла заставить зал плакать или смеяться, ей хватало для этого сменить интонацию или чуть повести плечом, она дергала за ниточки соблазна и чарования – так тореро, которому хочется без особых затрат развлечь или заставить вздрогнуть от страха галереи, опускается на колени спиной к уставшему быку или даже берется за его рог, как за телефонную трубку: «Алло? Это бык?» Такие трюки приводили в отчаяние Хемингуэя у Луиса Мигеля, он предпочитал чистую линию Ордонеза, впрочем, он ни в чем не любил изящества, барочных фиоритур. Но тут речь шла о другом: нужно было избежать лиризма, не скатившись при этом, как часто случается, в сухой аскетизм чертежника.
Да, это было нелегко: найти новое звучание, сегодняшнее, новый голос. Авантюра: как будто это должно было ее изменить, не только голос, ее саму, заставить иначе взглянуть на мир,
Она знала, что искала, хотя и не знала, как именно оно выглядит: звук для нее, звук сегодняшнего дня, такой же, как для другого, звук, движение, фраза, которую упорно преследуешь где-то на горизонте сознания – крошечные утопии, самые последние, особенные, те, что для некоторых «уж слишком». Так можно провести жизнь, постоянно искать что-то, что уже найдено, вписывать себя самого в звуки, в слова: тогда существуешь лишь для того, чтобы жили эти несколько звуков, слов, что ускользают от нас.