Жак почти не жил дома, то уходил, то приходил без всяких объяснений. Я их, впрочем, и не требовала.
Дани, моя дублерша в «Истине», жила в прекрасной квартире на бульваре Сен-Жермен. Она сама любезно предложила мне приютить нас с Сэми, чтобы мы могли спокойно побыть вдвоем.
Однажды вечером мы вышли из студии, собираясь ехать прямо к Дани, — и каково же было наше удивление, когда мы увидели Жака, поджидавшего нас у входа. Прямой удар в челюсть Сэми был его первым словом. Тут же как из-под земли появились репортеры, не меньше десятка, и защелкали фотоаппаратами! Жак схватил меня за руку выше локтя и не отпускал, а Сэми за другую руку тащил к машине. Двое мужчин разрывали меня на глазах у фотографов, которые уж отвели душу. Моя сумочка упала, Жак наклонился, чтобы поднять ее, а я, воспользовавшись этим, кинулась со всех ног к машине, оставив ему сумочку со всеми документами, с деньгами, с письмами Сэми. Жак бросился за нами, еще раз ударил Сэми через открытое окно машины... Мерцали вспышки, толпа загородила нам дорогу. У Сэми текла кровь, заливала глаз, надо было ехать очень осторожно, чтобы не задавить кого-нибудь из падких до скандала зевак, теснившихся вокруг машины. Мы поехали прямо, куда глаза глядят. Свежий ночной ветерок обдувал нас, стало полегче.
Мы с Сэми мечтали об одном — умереть!
Только смерть могла стать нашей избавительницей. Мы были сыты по горло обществом с его законами и запретами. Мы любили друг друга наперекор всему и не находили себе места в этом обществе, которое отвергало нас.
Сэми пора было уезжать в армию!
Оставшись одна на Поль-Думере, я по-прежнему целыми днями спала, укрываясь от действительности. Мама, встревоженная моим подавленным состоянием, сказала, что мне нужно переменить обстановку. Она договорилась с Мерседес, подружкой Жан-Клода Симона, и отправила нас вдвоем в Ментону, в уединенный дом, который любезно предоставили в наше распоряжение друзья Мерседес.
Мама решила, что там мне будет спокойнее.
В доме не было телефона, не было горничной. Я дала себя перевезти, как мебель. Ничего не ела, ни на что не реагировала, не хотела видеть даже море, отворачивалась от солнца, лежала в постели, а время шло.
28 сентября, в день моего рождения, Мерседес вернулась из поселка без почты — никакой весточки от Сэми не было в почтовом ящике, который она абонировала на мое имя. Глядя в никуда, в пустоту моей души, я ждала, когда пройдет этот день, мой двадцать шестой день рождения. Часов в шесть вечера Мерседес откупорила бутылку шампанского и пожелала мне «много счастья в день рождения».
Мои слезы капали в бокал и поднимались пузырьками.
Мне хотелось остаться одной. Я устала, я лучше посплю...
Как только Мерседес уехала к своим друзьям, я прикончила шампанское, запивая каждым глотком таблетку имменоктала. Как раз хватило на всю упаковку. Я твердо решила умереть. Я вышла из дома, ночь была теплая. В правой руке я сжимала бритву, которой собиралась вскрыть себе вены. Я шла в темноте наугад и остановилась у загона для овец. От барашков хорошо пахло, они тихонько блеяли. Я села на землю и изо всех сил прижала лезвие к одному запястью, потом к другому. Было совсем не больно. Я легла среди барашков и увидела над собой звезды. Мне стало хорошо и спокойно: сейчас я сольюсь с землей, которую всегда так любила.
Мерседес тем временем замучила совесть: она только выпила с друзьями стаканчик и уехала домой. Не найдя меня она пошла к ближайшим соседям, фермерам, спросить, не видел ли кто молодую светловолосую женщину. И тогда все семейство, вооружившись электрическими фонарями, отправилось искать меня по окрестностям.
Когда меня нашли, я еще дышала, но очень слабо — лежала в глубокой коме, вся перепачканная кровью и землей.
48 часов спустя в больнице Святого Франциска в Ницце сознание мало-помалу вернулось ко мне.
Я лежала, связанная по рукам и ногам, на реанимационном столе, вся в каких-то трубках; я приходила в себя, и с каждой секундой все невыносимее становилась боль. Я была одна, предоставленная самой себе в этой стерильной палате, и мои слабые стоны никому не были слышны. Врачи сочли меня сумасшедшей и препоручили психиатрам.
На меня надели смирительную рубашку!
Мне делали рентген черепа, электроэнцефалограммы... Я по-прежнему была привязана к столу пыток, все тело у меня ныло, и я билась, спасаясь от судорог и боли, которые бывают от долгого неподвижного лежания на железе. Приезд мамы положил конец этим мучениям. Я получила наконец право на нормальную палату, кровать и почти человеческое обращение. Однако меня запирали на ключ, а окно было зарешечено.
Пускали ко мне только маму. Часами она сидела у меня, и мы обе молчали. Я знала, какую боль ей причинила, но мне самой было так тяжело, что я не могла попросить прощения.