— …Послушай меня, Иван, — прошу я его. — Тебе недолго быть у нас. За тобой ничего нет, кроме этих краденых двух десяток, которые ты у Федьки взял. С тобой быстро разберутся. И как выйдешь на свободу, уезжай. Немедленно, понял? В деревню уезжай, к своим. Там тебя помнят ведь другим. Хорошим парнем помнят. Таким ты там опять и станешь. Вот увидишь. Дочка с тобой за руку по деревне пойдет. Люди с уважением здороваться будут. Ты же работать начнешь. У всех на глазах. А дальше будет видно. Ни в один город тебе дорога не заказана. Ты понял меня?
— Понял. Не пень…
— Ну вот. А мне, Иван, надо разбираться дальше. Мне надо выяснить, что же случилось с этой Верой Топилиной. Ты тоже слышал ее крик?
— Слышал…
— И никто потом не вышел к воротам?
— Не. Никто.
— А ведь с ней кто-то был… — задумчиво говорю я уже самому себе. — Кто-то был…
И мы снова молчим. Но это уже совсем другое молчание, чем прежде. Иван вдруг стал мне близок чем-то, даже дорог. Словно мы с ним вместе что-то пережили, помогли друг другу в тяжелый миг. И в душе Ивана что-то, мне кажется, откликнулось на мои слова, что-то стронулось с места. Он тоже взволнован. Не испуган, не озлоблен и насторожен, а взволнован. Однако мне сейчас совсем нетрудно вот так, при нем, думать вслух.
— Да, кто-то был… И еще, — перебиваю я самого себя, — мне очень важно знать, кому в ту ночь вы могли рассказать о смерти Веры Топилиной. Пока вот ты только эту самую Зинаиду Герасимовну вспомнил, так?
— Ага, — кивает Иван. — Язык-то у нас развязался, только когда выпили. Значит, после работы. А пока таскали да кидали, не до разговоров было. Спину наломаешь там будь здоров как.
— А выпивали, значит, втроем?
— Ага. Потом мы с Федькой спать завалились.
— Где?
— Да там же. В вагоне.
— А Зинаида Герасимовна?
— Ушла небось. Я уж и не помню. Здорово мы нахлестались.
— И вас оставила?
— А чего? Заперла кухню, буфеты. Не впервой ей.
— Давно, значит, знакомы!
— Ну! С прошлой зимы, считай.
— Может, она к хахалю своему пошла? Знаешь его?
— Ну, Валентин Гордеевич звать. Ревизор он. Только они, говорят, уже того… Разбежались. А может, и брешут. Но она, конечное дело, без мужика не может, — Иван усмехается. — И мужики без ней тоже.
— Что же, она среди ночи одна куда-то пошла? — с недоверием спрашиваю я.
— А чего такого?
Но мне это кажется сомнительным.
Громко звякает замок в двери. Заходит конвойный, обходит сидящего на табуретке Ивана и кладет мне на стол записку. Я читаю: «Звонил тов. Шухмин, передает, что гражданка Зверева Зинаида Герасимовна доставлена в отдел. Просит быстрее приехать. Она сильно ругается. Ст. сержант Ковалев».
Я невольно улыбаюсь и киваю конвойному.
Когда за ним закрывается дверь, я говорю Ивану, указывая на записку:
— Сообщают, что Зинаида Герасимовна у нас. Просят быстрее приехать. Ругается очень.
— Она концерты дает. Только заведи, — усмехается Иван. — Потом не отмоешься. Хоть и молодая.
— Поэтому я с тобой пока прощаюсь. А ты думай, Иван, думай. Очень тебя прошу.
— Ладно. Чего уж там…
— И еще. Постарайся вспомнить, куда Федька пистолет дел. Не дай бог, он еще кому в руки попадет, вроде Федьки. Представляешь, что может быть?
— Представляю…
— Тогда постарайся, ладно?
Иван кивает в ответ:
— Ну…
И я то ли по этому кивку, то ли по каким-то ноткам в его голосе догадываюсь, что он знает, где спрятан пистолет, и он скажет, обязательно скажет мне об этом при новой встрече. Ему нужно только время, чтобы решиться, окончательно решиться на такой шаг.
Мы прощаемся. Потом я звоню, и в комнату заходит конвойный.
Я уезжаю из тюрьмы с радостным ощущением одержанной победы, трудной и необыкновенно важной. Никакой самый успешный допрос не приносит такого удовлетворения. В данном случае я даже не могу сказать, что допрос был особенно успешен. Ведь ничего нового я по существу не узнал, или, точнее, пока не узнал. Но я добился неизмеримо большего, я наконец нащупал болевую точку в душе человека и, кажется, сумел этому человеку помочь, сумел его спасти. А ведь он вполне мог стать вторым Федькой Мухиным, бандитом и убийцей, но теперь им не станет, я уверен в этом. И еще я горжусь, ужасно горжусь самим собой. Я даже восклицаю про себя, чуть изменяя со школы запомнившееся, пушкинское: «Ай да Лосев! Ай да молодец!» И невольно улыбаюсь, поймав на себе недоуменный взгляд какой-то женщины в троллейбусе. Наверное, у меня смешной вид. У счастливого человека всегда, по-моему, немножечко смешной вид.
В своей комнате я застаю сердитого и в то же время смущенного Петю Шухмина. Его натянутая улыбка на круглом, добродушном лице выглядит не очень уместно, ибо сидящая напротив него женщина полна гнева и нисколько не скрывает своих чувств. Я еще из коридора слышу ее раздраженные возгласы.