Местами вас одолевают сомнения относительно психического состояния г-на Бодлера; местами всякие сомнения пропадают: по большей части перед нами монотонное и предумышленное повторение одних и тех же слов, одних и тех же мыслей. — Гнусность идет там об руку с мерзостью. — Отвратное сочетается с мерзопакостным. Никогда еще столько грудей не было искусано за столь малое число страниц; никогда еще мы не наблюдали подобного стечения всякого рода демонов, утробных плодов, дьяволов, бледной немочи, котов и прочей нечисти. — Книга эта — сущая лечебница, открытая для всех безумств духа, для всякого гнилья сердца: ладно бы еще с тем, чтобы исцелить, но ведь все это неизлечимо
[399].Не вдаваясь здесь в биографические и психологические источники этой экзистенциальной и литературной эксцентричности Бодлера, которые в свое время самым замечательным образом представил Н. И. Сазонов, первый русский рецензент и первый русский переводчик «Цветов Зла»
[400], заметим, что французский поэт долгое время выстраивал свое существование не столько от противного, сколько от подобного: если современникам, сталкивавшимся с экстравагантностью писателя, угодно было видеть в нем сумасшедшего, то он, не тратя сил на доказательства обратного, чуть ли не подыгрывал этим мнениям, суждениям и пересудам окружающих, во всяком случае не особенно старался их разубеждать. Так или иначе, к началу 60-х годов «безумие» Бодлера стало почти «общим местом» французской литературной жизни: очевидно, что, когда Сент-Бёв в своем представлении кандидатов во Французскую академию отпустил по поводу автора «Цветов Зла» весьма сомнительный каламбур «Folies Berg`eres — Folie Baudelaire» [401], он просто вторил горизонтам ожиданий своих читателей, то есть законодатель литературного вкуса эпохи просто-напросто узаконил «безумие» Бодлера.В истолковании последних замыслов Бодлера важно не упускать из виду этого раздвоения поэта, его полураспада на публичного персонажа — полубезумного в глазах литературных обывателей автора скандально известных «Цветов Зла» — и более сокровенную творческую личность, с большим трудом продолжающую свой путь в литературе. При этом важно понимать, что «публичный Бодлер» является не только изобретением таких доброхотов, как «дядюшка» Сент-Бёв и иже с ним, но и творением самого поэта, ломающего перед своими современниками трагикомедию «безумия». Важно сознавать, что в начале 60-х годов, когда Бодлер-писатель совершает трудный переход к поэтической прозе, в его сознании происходит тяжелая работа по переоценке собственных литературных и жизненных ценностей. Мысль поэта напряжена как никогда прежде, он предельно внимателен к самому себе, именно в стихии этой расположенности к беспощадному самоанализу рождается одно из самых катастрофических прозрений Бодлера:
Как в моральном, так и в физическом плане я всегда испытывал ощущение пропасти, не только пропасти сна, но и пропасти действия, грезы, воспоминания, желания, сожаления, раскаяния, прекрасного, числа и т. п.
Я с радостью и ужасом культивировал свою истерию. [Сегодня.] Тем временем я всегда подвержен смятенью, и сегодня 23 января 1862 г. мне было дано необычайное предупреждение: мне почудилось, что надо мной прошелестело крыло слабоумия
[402].Это запись из «Фейерверков»: несмотря на очевидный автобиографический характер заметки, она относится скорее к эстетике поэтического творчества и заключает в себе авторское пояснение к стихотворению «Пропасть». Точная дата заметки позволяет не только напрямую соотнести ее с этой пиесой из «Новых Цветов Зла» (опубликованной 1 марта 1862 года), но и отметить крайне напряженный характер письма: ясная мысль поэта отчетливо фиксирует болезненное внутреннее состояние, точнее говоря, пытается определить то, что по существу беспредельно, наваждение пустоты, сопутствовавшее всем его начинаниям.