Самого Бродского начали преследовать, когда ему было немногим больше двадцати лет. Советские власти никогда официально не признавали его поэзию, может быть, из-за ее мрачной, неуловимо критической интонации (о которой Бродский говорит, что это было не что иное, как нормальная юношеская меланхолия), так что публиковать свои стихи он мог только нелегально, в подпольных журналах. Он также помогал другим непризнанным писателям распространять их произведения. Эта деятельность привела к тому, что Бродского несколько раз арестовывали и сажали в тюрьму ("ужасно голодное время"). Затем, когда ему было двадцать четыре года, его осудили за "общественный паразитизм" и приговорили к пяти годам исправительных работ в отдаленном уголке Северной России.
Они имели в виду, что я летун, — объяснил он. — Меня обвиняли в том, что за шесть лет я сменил тринадцать мест работы, это никакому обществу не понравится. Я читал список обвинений против меня, примерно шестнадцать пунктов. Вся терминология преследований там присутствовала.
Но перед тем как его выслали, он прошел через еще худшее наказание: дважды его отправляли в психиатрическую больницу.
Там делают вещи действительно болезненные и жуткие, — сказал он, забирая мой недопитый кофе. Он вылил его в свою кружку и выпил. — Они делают разные уколы, которые заставляют кричать от боли, когда шевелишься. Поднимают с постели среди ночи, заворачивают в простыни и погружают в ванну с холодной водой, и никогда не знаешь, остановятся ли они. Ты слышал об этом, и все же, когда подобное происходит с твоим телом, это что-то новое.
Глаза его заблестели, он пожал плечами и посмотрел вверх. Казалось, этот человек, который не любит признаваться в страданиях, смущен тем, что говорит.
Тебя бьют, — продолжил он, — но главное, ты наблюдаешь за собой. Думаешь, что ты, может быть, действительно сходишь с ума. Когда переступаешь порог, тебе говорят, что первый признак психического здоровья — это глубокий сон, а ты лежишь в кровати и не можешь спать.
Он откинулся на спинку кресла, обезглавил еще одну сигарету и хихикнул, как будто только что рассказал анекдот.
Вы ненавидели людей, которые проделывали с вами такое? — спросила я.
Не то чтобы. Я знал, что они хозяева, а я — это просто я. Люди, которые делают скверные вещи, заслуживают жалости. Понимаете, я был молодым и довольно легкомысленным. В то время у меня был первый и последний в моей жизни серьезный треугольник. Menage a trois — обычное дело, двое мужчин и женщина, — и потому голова моя была занята главным образом этим. То, что происходит в голове, беспокоит гораздо больше, чем то, что происходит с телом.
Именно в этот момент зазвонил телефон. Бродский охотно снял трубку — выход из разговора, причинявшего боль. Радостно поздоровавшись с другом, он сказал: "С самого начала должен сказать, что я прочел твои переводы и стихи никуда не годятся". Друг явно огорчился, потому что Бродский сказал: "Лучше ожидать дерьма, чем роз, нет?" Затем, утешая, он добавил: "Ты же знаешь, что это грех уныния".
Пока Бродский говорил по телефону, я наблюдала за ним, думая, что дружить с ним нелегко. Он верен, но жесток, когда захочет. Я увидела, что любовь к правде, которую он выражает в своей поэзии, может проявляться в ущерб тактичности. Говоря по телефону, он становился то веселым и добрым, то самодовольным и жестоким, а его бывшие студенты признавались мне, что он может быть замечательным, если работа ему нравится, если же нет, он все крушит. Бродский представляет собой странное сочетание высокомерия и робости, застенчивость этого человека иногда может показаться презрительностью. Отчасти это впечатление возникает из-за его проблем с английским — его речь постоянно прерывается хмыканьем, когда он подыскивает слова, — но он застенчив и закрыт. Когда, например, я спросила, как его здоровье, он отвел взгляд и в замешательстве пожал плечами.
Право, не знаю, — неохотно произнес он и хихикнул. — По-разному. Ну, я хотел бы быть здоровее, только и всего.
В стихах последнего времени Бродский подробно останавливается на теме возраста и смерти.
Бегство от предсказуемости
Жизнь моя затянулась. По крайней мере,
точных примет с лихвой хватило бы на вторую
жизнь.
Жизнь моя затянулась. Холод похож на холод,
время — на время…
Я привык думать, что между мной и моими студентами существует какая-то связь на основе возраста, — сказал он после телефонного звонка, — но в феврале я вошел в класс, увидел их лица, ужасно молодые, и понял, что теперь это настоящее преподавание. Мы говорим с разных концов жизни. — Он умолк, лицо его было смущенным. — У меня такое чувство, что до тридцати трех — тридцати четырех лет я помнил свою жизнь до мельчайших подробностей. Я мог вспомнить, на какой стороне раскрытой книги прочел то или иное предложение. А теперь я редко помню, что происходило утром. — Он засмеялся. — Это странно, но, с другой стороны, вне зависимости от того, что со мной происходит, это правда.