Читаем Иосиф Бродский: труды и дни полностью

Он начинал ослепительно, он наращивал мощь, он внес в русскую поэзию новую поэтическую интонацию — ее не спутаешь ни с какой другой, — и это самое главное и самое трудное. У каждого настоящего поэта — своя интонация, но столь явной, оригинальной, распознаваемой с первых слов — в нашей поэзии давно не было. Как это у Блока? “Приближается звук. И покорна щемящему звуку,/ Молодеет душа...” Вот так молодеет душа, стоит прозвучать стихам Бродского, неважно где: наяву или только в моем сознании.


Эти новые интонационные возможности русского стиха, открытые им, сегодня тиражируются в огромном количестве подражателями, не понимающими, что Бродскому подражать нельзя. И потому нельзя, что он наш современник, то есть слишком близко стоит к любому пишущему, и потому, что эта новизна слишком явная, яркая, моментально узнаваемая: на ней лежит его печать. Все стихи, написанные в его манере, мы узнаем безошибочно: это, говорим, Бродский.


Только в обход, только пролетая по касательной к такому поэту, можно сделать в поэзии нечто свое.


Мой друг Е.Рейн на вечере в Нью-Йорке, состоявшемся на третий день после похорон, объявил об отмене Бродским “итальянских звуков” в нашей поэзии. С этим невозможно согласиться. “Слаще пенья итальянской речи/ Для меня родной язык,/ Ибо в нем таинственно лепечет/ Чужеземных арф родник...” И это подспудное, таинственное, врожденное мелодическое звучание русского стиха и языка отмене не подлежит. Можно лишь предложить другое звучание, как его уже предлагали нам Маяковский и Цветаева, каждый по-своему, неподражаемо и неповторимо.


Все мы еще помним, какое количество поэтов тридцатых—сороковых годов устремилось по лесенке, предложенной Маяковским, и что из этого получилось. К слову сказать, родись сегодня молодой поэт, способный обратиться к Батюшкову с его “итальянскими звуками”, — его ждали бы замечательные перспективы.


Говоря о стихе Бродского, следует сказать и об эволюции этого стиха. От правильных ямбов и трехсложников он уже к концу шестидесятых перешел на дольники и тактовики:


Я не занят, в общем, чужим блаженством.


Это выглядит красивым жестом.


Я занят внутренним совершенством:


полночь — полбанки — лира.


Для меня деревья дороже леса.


У меня нет общего интереса.


Но скорость внутреннего прогресса


больше, чем скорость мира —




а в семидесятые писал уже почти исключительно ими. Таковы “Римские элегии”:


Звуки рояля в часы обеденного перерыва.


Тишина уснувшего переулка


обрастает бемолью, как чешуею рыба,


и коричневая штукатурка


дышит, хлопая жаброй, прелым


воздухом августа, и в горячей


полости горла холодным перлом


перекатывается Гораций...




или “Венецианские строфы”: “Смятое за ночь облако расправляет мучнистый парус...” и др.


Таким стихом так много никто не писал до него, дольники ранней Ахматовой совсем иные:


Память о солнце в сердце слабеет.


Желтей трава.


Ветер снежинками ранними веет


Едва-едва...




Не Ахматова, конечно (личные отношения не всегда предполагают ученичество), а Цветаева, и не только ее мировоззрение, но и отчасти поэтика — имели для него значение. И в своем эссе “Об одном стихотворении” он сам исчерпывающе сказал об этом. Ее “Новогоднее”, столь любимое им, — безусловное тому подтверждение.


Эти стихи, своими анжамбманами напоминающие шнуровку на лыжных ботинках — так шнурок крест-накрест перебрасывают с крючка на крючок, — стали для него образцом поэтической работы со словом. Скажем иначе: он мял в руках эту словесную глину, засучив рукава, его стихи не воздушны, не прозрачны, не призрачны, — читая их, мы проделываем ту же напряженную, едва ли не титаническую работу.


Вот откуда пера,


Томас, к буквам привязанность.


Вот чем


объясняться должно тяготенье, не так ли?


Скрепя


сердце, с хриплым “пора!”


отрывая себя от родных заболоченных вотчин,


что скрывать — от тебя!


от страницы, от букв,


от — сказать ли! — любви


звука к смыслу, бесплотности — к массе


и свободы — прости


и лица не криви —


к рабству, данному в мясе,


во плоти, на кости,


эта вещь воспаряет в чернильный ночной эмпирей


мимо дремлющих в нише местных ангелов:


выше


их и нетопырей.



/“Литовский ноктюрн”/




По типу своего поэтического сознания и психического устройства он принадлежал к тем творцам шиллеровско-байроновско-лермонтовского склада, которые, стремительно сгорая, не щадя себя, с их непомерно высокими требованиями к жизни, не рассчитаны на долголетие. Живи он в XVIII—XIX веке, так бы и случилось. XX век продлил ему жизнь: первая операция на сердце с вживлением искусственного сосуда была осуществлена в том роковом возрасте, о котором я здесь говорю. А затем он перенес и вторую операцию.


Пастернак в автобиографии “Люди и положения” писал: “Люди, рано умиравшие, Андрей Белый, Хлебников и некоторые другие, перед смертью углублялись в поиски новых средств выражения, в мечту о новом языке, нашаривали, нащупывали его слоги, гласные и согласные”. Нечто подобное происходило и с Бродским:


“В дело пошли двоеточья с “”, “в скучный звук, в жужжанье, суть/ какового — просто жуть,/ а не жажда юшки из/ мышц без опухоли и с” и т.п.


Перейти на страницу:

Похожие книги

Николай II
Николай II

«Я начал читать… Это был шок: вся чудовищная ночь 17 июля, расстрел, двухдневная возня с трупами были обстоятельно и бесстрастно изложены… Апокалипсис, записанный очевидцем! Документ не был подписан, но одна из машинописных копий была выправлена от руки. И в конце документа (также от руки) был приписан страшный адрес – место могилы, где после расстрела были тайно захоронены трупы Царской Семьи…»Уникальное художественно-историческое исследование жизни последнего русского царя основано на редких, ранее не публиковавшихся архивных документах. В книгу вошли отрывки из дневников Николая и членов его семьи, переписка царя и царицы, доклады министров и военачальников, дипломатическая почта и донесения разведки. Последние месяцы жизни царской семьи и обстоятельства ее гибели расписаны по дням, а ночь убийства – почти поминутно. Досконально прослежены судьбы участников трагедии: родственников царя, его свиты, тех, кто отдал приказ об убийстве, и непосредственных исполнителей.

А Ф Кони , Марк Ферро , Сергей Львович Фирсов , Эдвард Радзинский , Эдвард Станиславович Радзинский , Элизабет Хереш

Биографии и Мемуары / Публицистика / История / Проза / Историческая проза
10 мифов о России
10 мифов о России

Сто лет назад была на белом свете такая страна, Российская империя. Страна, о которой мы знаем очень мало, а то, что знаем, — по большей части неверно. Долгие годы подлинная история России намеренно искажалась и очернялась. Нам рассказывали мифы о «страшном третьем отделении» и «огромной неповоротливой бюрократии», о «забитом русском мужике», который каким-то образом умудрялся «кормить Европу», не отрываясь от «беспробудного русского пьянства», о «вековом русском рабстве», «русском воровстве» и «русской лени», о страшной «тюрьме народов», в которой если и было что-то хорошее, то исключительно «вопреки»...Лучшее оружие против мифов — правда. И в этой книге читатель найдет правду о великой стране своих предков — Российской империи.

Александр Азизович Музафаров

Публицистика / История / Образование и наука / Документальное
10 дней в ИГИЛ* (* Организация запрещена на территории РФ)
10 дней в ИГИЛ* (* Организация запрещена на территории РФ)

[b]Организация ИГИЛ запрещена на территории РФ.[/b]Эта книга – шокирующий рассказ о десяти днях, проведенных немецким журналистом на территории, захваченной запрещенной в России террористической организацией «Исламское государство» (ИГИЛ, ИГ). Юрген Тоденхёфер стал первым западным журналистом, сумевшим выбраться оттуда живым. Все это время он буквально ходил по лезвию ножа, общаясь с боевиками, «чиновниками» и местным населением, скрываясь от американских беспилотников и бомб…С предельной честностью и беспристрастностью автор анализирует идеологию террористов. Составив психологические портреты боевиков, он выясняет, что заставило всех этих людей оставить семью, приличную работу, всю свою прежнюю жизнь – чтобы стать врагами человечества.

Юрген Тоденхёфер

Документальная литература / Публицистика / Документальное
Кузькина мать
Кузькина мать

Новая книга выдающегося историка, писателя и военного аналитика Виктора Суворова, написанная в лучших традициях бестселлеров «Ледокол» и «Аквариум» — это грандиозная историческая реконструкция событий конца 1950-х — первой половины 1960-х годов, когда в результате противостояния СССР и США человечество оказалось на грани Третьей мировой войны, на волоске от гибели в глобальной ядерной катастрофе.Складывая известные и малоизвестные факты и события тех лет в единую мозаику, автор рассказывает об истинных причинах Берлинского и Карибского кризисов, о которых умалчивают официальная пропаганда, политики и историки в России и за рубежом. Эти события стали кульминацией второй половины XX столетия и предопределили историческую судьбу Советского Союза и коммунистической идеологии. «Кузькина мать: Хроника великого десятилетия» — новая сенсационная версия нашей истории, разрушающая привычные представления и мифы о движущих силах и причинах ключевых событий середины XX века. Эго книга о политических интригах и борьбе за власть внутри руководства СССР, о противостоянии двух сверхдержав и их спецслужб, о тайных разведывательных операциях и о людях, толкавших человечество к гибели и спасавших его.Книга содержит более 150 фотографий, в том числе уникальные архивные снимки, публикующиеся в России впервые.

Виктор Суворов

Публицистика / История / Образование и наука / Документальное