Двухэтажные белые дома стояли на сваях, и казалось, будто городок постоянно ожидал наводнения, которого тут и быть не могло. Строя на сваях, старались уберечься от коварства вечной мерзлоты. Под закрытыми фундаментами небольших построек она то таяла и проседала, то вспучивалась, ломая дома. Бывало и так, что в одном углу вспучивалась, в другом проседала, коверкая здание. А под сваями гулял ветер, без препятствий ходил мороз, и постройка над землей почти не нарушала общего состояния мерзлотного слоя. Диковатый, в полоску, столовский кот с брезгливым выражением на морде пробирался меж свай, подолгу выбирал место посуше, но облюбованный им кусочек тверди оказывался хлябью. Кот шарахался, то и дело попадая в положение, представлявшееся ему, надо думать, катастрофическим. Тогда он отчаянно тряс лапой в чулке из грязи и, ошалело таращась, противно и безнадежно орал. При подходе Трофима кот все-таки достиг обетованной стлани и, выбившись из сил, растянулся на досках, освещенных низким солнцем, зажмурился… Только хвост его мелко дрожал и время от времени презрительно извивался, очевидно, при воспоминании о пережитом.
Трофим умерил шаг, полюбовался котом, который был похож на выбравшегося на берег после кораблекрушения в океане матроса, и отправился к своему дому. Рабочие, монтировавшие надземный утепленный водопровод и трубы парового отопления, еще только собирались и, нежась, покуривали, поджидая товарищей. Вяло шел утренний разговор, и редко позвякивали инструменты.
Смотреть на дома, фабрику вдалеке, неторопливых рабочих было приятно, потому что год назад они с Сашкой в составе колонны бульдозеристов первыми пробились в эту глухомань, пробив летник, и им даже не очень верилось, будто через год тут поднимутся и корпуса и двухэтажки, совсем как на макете, выставленном во Дворце культуры столицы алмазного края. Однако солнечный, яркий день, теплынь окончательно разморили Лазарева после бессонной ночи за баранкой, и он прибавил шагу.
Дверь в комнату оказалась запертой. Ключ не лез в пробой, а заглянув в замочную скважину, Трофим увидел, что комната почему-то заперта изнутри. Он хотел грохнуть сапогом по филенке, но подумал, что Сашка, конечно, сделал это ненароком, а потом заснул. Поднимать шум на весь дом не хотелось, да и Сашку будить тоже. Повозившись, Трофим протолкнул ключ внутрь и отпер дверь.
Сашка странно похрапывал, закутавшись с головой — по летней привычке, чтоб свет не мешал. Две кровати соседей, наладчиков с фабрики, ушедших на смену, как обычно, были не заправлены, что всегда раздражало Лазарева.
Тут он увидел на столе ребром поставленный конверт со знакомым почерком и взял его. К письмам из Жиздры он относился с опасливой предубежденностью: мать хворала, и жена поэтому не могла пока приехать к нему.
Перед демобилизацией из армии Трофим думал сразу же забрать к месту выбранной им работы и мать и жену. Так и было решено в письмах, но в самый последний момент мать почувствовала себя плохо. Трофим уехал в полной уверенности, что болезнь не затянется, но дело обернулось иначе. Лазарева удивляла трогательная забота матери и жены друг о друге, хотя едва не случилось так, что они могли бы расстаться с Ниной еще во время его службы в армии. И теперь, читая письма из дому, Трофим всегда вспоминал капитана Чекрыгина.
…Прошло немногим больше полугода, как Лазарев очень успешно начал службу. Он стал отличным механиком-водителем. Но потом его дела пошатнулись. Вести из дому стали такими, что поневоле все валилось из рук. Трофим скрытничал, ссорился с товарищами, запустил машину.
Время было горячее, часть готовилась к большим учениям. Поэтому Лазарева вызвал к себе капитан Чекрыгин. Трофима охватило то томление духа, когда человек понимает и справедливость предстоящего наказания, и глубоко личную обоснованность проступка. Экипаж Лазарева мог подвести всю часть.
Узнав о вызове к командиру, Попов, подчиненный Трофима и его наперсник, которому Лазарев, ничего не скрывая, как говорят, плакался в жилетку, постарался ободрить друга:
— Ты, Трошка, расскажи Чекрыгину все как есть.
— Семейные дела не оправдание плохой службы.
— Надо ему все рассказать.
— На жалость бить?
— Ну вот… Не на жалость, на сочувствие.
— Что мне с сочувствием делать? Слезы им утирать? — зло ответил Лазарев. — Ты скажи еще — письма из дому показать.
— А что! Думаешь, не поймет?
— Понять-то поймет. А что он сделает? Один день губы скинет.
— Мрачный ты человек, Трошка. Ты слышал хоть от кого, чтоб Чекрыгин в деле не разобрался, наказал понапрасну?
— Отпуска он мне не даст.
— А ты, мол, «виноват, исправлюсь». Ты ж ведь не потому дело запустил, что не осознаешь, а… ну силенок на все не хватает. Право, дай почитать Чекрыгину письма.
— Нет.
— Возьми с собой. Там видно будет.
— Они всегда со мной.
— Вот и хорошо.
Начался разговор Трофима с капитаном Чекрыгиным как-то сбивчиво, и Лазарев не запомнил ни слова. Однако дальнейшая беседа запечатлелась в памяти по сей день. И фраза, с которой пошел откровенный разговор, была вроде бы зауряднейшей.