Не следует, однако, быть и чересчур простым. Я помню заключительные слова совсем юного оратора о подсудимом: "Он гибнет не один; на его плечо опирается женская рука; его шею обвивают детские ручки…" Как это просто и хорошо; как достойно подражания. Увы! Через день или два мне пришлось услыхать:
"Господа присяжные заседатели! На одной чашке весов жена и сын подсудимого, а на другой – этот самовар, стоящий три рубля!"
Но не создаст ли употребление риторических фигур нестерпимую пестроту речи, не будет ли развлекать слушателей, не утомит ли их? – Конечно, нет; во-первых, потому, что оратор пользуется ими с умеренностью; во-вторых, потому, что большинство их, как уже сказано, остаются незамеченными. Итак, пусть в вечера раздумья над будущим обвинением или защитой накопится у вас множество мыслей и образов для украшения речи; взойдя на трибуну, не думайте о них: пусть в речи блеснут немногие, только те, которые сами напомнят о себе в нужную минуту. На суде примите за правило, что цветы красноречия хороши только тогда, когда кажутся случайными. В книге, в газете, в публичной лекции явно подысканное сравнение имеет вполне законное право на существование; я готов признать это допустимым и в проповеди, и в политической речи, только не на суде. В превосходной речи Андреевского по делу Андреева неожиданное крушение семейного благополучия сравнивается с землетрясением. Сравнение сильное, форма безупречная, но лучше было бы выпустить его. Оно сразу отрывает слушателя от действительности; напоминает, что перед ним не Андреев, открывающий свое горе, а его защитник, чарующий игрою старательно отточенных слов. Речь всегда должна казаться импровизацией, и каждое украшение ее – неожиданным для самого оратора, отнюдь не подготовленным заранее. Поэтому образы, взятые из обыденной жизни, составляют лучшее ее украшение. Оратор как будто идет с вами по одной дороге и в разговоре поясняет свою мысль то камнем, случайно поднятым под ногами, то листом, сорванным с наклонившейся ветки. Таковы притчи о сеятеле, о смоковнице, слова о птицах небесных и о лилиях в Галилее.
Общие мысли
Одним из лучших украшений речи служат общие мысли.
Байрон рассказывает, что, прочитав однажды сборник извлечений из старинных драматических произведений, он был удивлен, найдя в них много таких мыслей, которые считал своей нераздельной собственностью; он не подозревал, что другие до него успели сказать многое, позднее самостоятельно высказанное им. "Если это преступление, – прибавляет он, – я охотно признаю себя виновным". Гете находит, что Байрон был слишком скромен. Он должен был сказать: "Что мною написано, то мое, а взял ли я это из книги или из жизни – все равно; мое дело было воспользоваться этим надлежащим образом". Его драма "The Deformed Transformed" *(59)
, поясняет Гете, есть продолжение моего Мефистофеля, а мой Мефистофель поет песню из Шекспира. Почему бы и нет? К чему было мне трудиться и сочинять свою собственную, когда та, которую сочинил Шекспир, была столь же уместна и выражала именно то, что мне было нужно.Трудно представить себе, как часто встречаются в литературе такие заимствования, с предумышлением или по неведению. Один из самых распространенных афоризмов в современном немецком разговоре: der Wunsch ist der Vater des Gedankens *(60)
есть дословный перевод слов из "Генриха IV" у Шекспира:В "Дон Жуане", в знаменитом отрывке, Байрон восклицает:
А Корнель двести лет тому назад говорил:
Знание есть монета свободного обращения, и хорошая мысль, хотя бы сказанная или написанная давно, не умирает. В гробницах египетских фараонов находят древние сосуды с пшеницей; эту пшеницу обращали в посев, и англичане и французы XIX столетия видели колосья, выросшие из зерен, собранных руками египетских рабов за 3000 лет до рождества Христова.
Nullum est jam dictum, quod non fuit dictum prius – говорится у Теренция. Гете говорил то же самое: все сказанное уже было сказано раньше, указывая оттенок, освящающий заимствование чужих мыслей: Alles Gescheite ist schon gesagt worden; man muss nur versuchen es noch einmal zu denken *(64)
.