Получив из заветного источника заряд любви к жизни, бережно храня в себе ощущения новых ласк, она встала с койки другим человеком. Хорошая комната! умывальник и шкаф — что еще надо? Она обмыла Его и себя; обтерла Его и себя; одела Его и себя. В назначенный час они мирно сидели на койке, молча, соприкасаясь лишь пальцами. Уже шел день понедельник; Этот шел по коридору, и не шли на ум грустные мысли, что времени мало и что сладкий час бы продлить. Ведь Отцу пора отдыхать; завтра… вернее, сегодня — даже не верится — сегодня на поезд… вечером на поезд,
Этот постучал в дверь.
Начался решающий этап операции.
Через пятнадцать часов, когда настал
Да, все было сделано днем хорошо, ничего не забыто; в общежитии знали об ее предстоящем отсутствии; она написала соответствующее заявление и попросила передать его в учебную часть; даже уложенные чемоданы, чтоб не создавать хлопот, были уже перевезены на вокзал и уложены в автоматическую камеру хранения. И теперь, в ожидании назначенного времени, Марина и ее верный пособник сидели в кладовке и лениво перебрасывались малозначительными словами, как хоккеисты в раздевалке, в перерыве перед последним периодом почти уже выигранного матча.
— А рассказала бы ты о себе, — попросил неожиданно Этот. — Напоследок. Хоть чуть-чуть… А то как же — все обо мне да обо мне.
Она, слегка пьяненькая, усмехнулась.
— Это твоя идея была — рассказывать…
— Значит, не будешь?
Он понурился. Потом опять вскинул голову — с некой обидой, с вызовом даже.
— Ну конечно… Ты хорошая — я плохой… Ты меня, небось, только из-за дела и слушала…
Она испытала легкую неловкость.
— Слушай, — мягко сказала она и положила руку ему на колено, — так нормально все складывалось до сих пор… Ну зачем это портить? Расстанемся как друзья!
— А может, я не такой и плохой… Может…
Он закурил.
— Я, конечно, не знаю, что ты обо мне думаешь… Может, ты только делала вид, что слушала и вроде как понимала, а на самом деле думала — и всегда будешь думать — псих, чудовище?
— Нет, — сказала она.
— Верю… хотел бы верить… но, — он сокрушенно пожал плечами, — этого мне никогда не узнать… Еще одна тайна жизни, — он кривовато улыбнулся. — До сих пор две тайны было передо мной: трахалась ли Оля с кем-то, кроме меня — это раз, а если нет, то почему она тогда покраснела. Это два. Обе тайны про Олю. А теперь еще и третья, про тебя — что ты обо мне думаешь.
— Это так важно?
— Для меня — да.
— Ничего плохого я о тебе не думаю.
Он вздохнул.
— Знаешь… даже если ты и думаешь плохо — как же, глумился… пациенток топтал… то я тебе на это скажу вот что. Напоследочек. Все наши препараты, все назначения — полная х--ня. Никого они тут не вылечили и не вылечат никогда, а если кому-то и лучше стало, то еще неизвестно, что бы без такого лечения. Может, мой член для этих баб полезней цистерны дроперидола. От них-то, конечно, в койке можно было ожидать всякого, но я — сам по себе — драл их как самых обычных баб, таких же, как…
Он смешался.
— Как я, — подсказала она, — ну, если бы…
— В общем, да. Ты меня понимаешь. Драл их, короче, просто как мужик… проявляя к ним, может, больше человечности, чем вся наша здравоохрана…
Он помолчал и сказал с еще большим вызовом:
— Какой-нибудь очень культурный доктор Фрейд, небось, задал бы мне каверзный вопросик: «А ты, Вася, самих этих бедных женщин спросил? Разве это человечно — топтать беззащитных и, может, даже не понимающих, что происходит? Разве это, Васятка, не преступление против личности?» И вижу я по твоему лицу, что и ты сама… из женской солидарности, что ли… тоже не прочь бы задать мне такой вопрос…
— Не прочь, — подтвердила она, — только не из солидарности — просто из интереса… И что бы ты сказал?
— Сказал бы… мог бы сказать, — он подчеркнул это «мог бы», — вот что. Некоторые из тех беззащитных сами просят, да еще как… а другие — если не просят, то не факт, что не хотят. Жрать-то им всем дают, не спрашивают — хочешь, нет? Потому что жрать — природная человеческая необходимость. А трахаться — нет, значит?