Он сыпал словами, радовался, с непередаваемым наслаждением ел — ну, прямо спектакль. Я чуть попробовал. Юшка чем-то попахивала, клецки — вообще не рисовые клецки, а что-то непонятное. (Я ни в коем случае не корю бедность. В тот момент, кстати, я и не подумал о том, что блюдо невкусно, меня очень тронуло внимание старой матери Хорики. Вообще же, если к бедности я и испытываю какие-то чувства, то это страх, но никак не презрение.) Угощение, то, как радовался ему Хорики, многое сказало мне о холодной расчетливости столичных жителей, дало почувствовать, как четко токиосцы делят все на свое и чужое. Для меня такого деления не существовало.
...Описываю все это я для того, чтобы показать, какие унылые мысли блуждали в моей дурацкой голове, пока обшарпанными палочками я ковырял в чашке.
Все время бежавший суеты мирской, я и остался один. Даже Хорики от меня отвернулся. Полная растерянность сковала меня.
— Прости, но у меня дела. — Хорики встал и начал натягивать пиджак. — Уж не обижайся.
И тут появилась гостья. Надо было видеть, как Хорики моментально преобразился, оживился.
— Как славно, что вы пришли. Как раз собирался к вам, да вот этот неожиданный визитер... Нет-нет, ничего, не беспокойтесь. Садитесь, пожалуйста.
Я поднялся, подушку, на которой сидел, перевернул на другую сторону и предложил гостье, Хорики выхватил подушку из рук, снова перевернул ее и сам подал женщине. В комнате было всего две подушки — одна для хозяина и одна для гостей.
Гостья — высокая стройная женщина — положила подушку недалеко от двери и села.
Я рассеянно прислушивался к их разговору. Это оказалась сотрудница какого-то журнала; давно еще она заказала Хорики то ли иллюстрации, то ли еще что-то и пришла за работой.
— Видите ли, нам срочно надо.
— У меня готово. Давно уже. Вот, пожалуйста.
В этот момент принесли телеграмму.
Хорики стал читать ее и радостное оживление сменилось злобой:
— Эй ты, как это понимать?
Телеграмма была от Палтуса.
— Ничего не хочу знать, немедленно отправляйся домой. Мне, конечно, надо бы проводить тебя до самых дверей твоего дома, да нет времени... Ну знаешь ли, удрать из дома и ходить мри этом с такой невинной физиономией!..
— Вы где живете? — спросила женщина.
— В Оокубо, — неожиданно для самого себя ответил я ей.
— Так наша редакция в том же районе.
Об этой женщине я узнал потом, что родом она из Коею (префектура Яманаси), ей 28 лет, живет в районе Коэндзи с пятилетней дочкой, муж умер три года назад.
Видно, нелегким было ваше детство, вы на все так обостренно реагируете... Бедненький...
...Я стал жить у нее. С утра Сидзуко уходила в редакцию, которая находилась в Синдзюку, а я оставался дома с пятилетием Сигэко. Прежде девочка играла одна в комнате дежурного администратора дома, а с тех пор как появился у них «обостренно чувствующий» дядя, с великой радостью оставалась со мной дома.
Неделю я прожил в полузабытьи. Часто подходил к окну и смотрел, как на пыльном весеннем ветру трепещет искусственный імой, повисший на электрическом столбе; от него остались одни лоскуты, но змей не падал, упорно цеплялся за столб; иногда низалось, что он согласно кивает мне, и тогда я горько ухмылялся, чувствуя, как рдеет лицо. Воздушный змей даже снился мне в кошмарах.
— Нужны деньги — как-то сказал я Сидзуко.
— Сколько?
— Много... Говорят, конец деньгам — конец дружбе. Это правда.
— Глупости. У тебя устаревший взгляд на жизнь.
— Думаешь? Тебе не понять... Но, знаешь, если и дальше нее будет как есть, я ведь могу и сбежать.
— Что ты хочешь сказать? Что тебя так угнетает безденежье? Зачем же куда-то убегать? Странные вещи говоришь ты, честное слово.
—
Я хочу зарабатывать сам, чтобы самому покупать себе енкэ, ну, не сакэ, так хоть сигареты. И, между прочим, рисовать и могу получше какого-то Хорики.
И сразу в памяти всплыли те несколько автопортретов, которые я написал еще гимназистом и которые Такэити назвал призраками». Потерянные шедевры. Потерял я их из-за частых переездов с места на место, а ведь именно эти работы мне кажутся действительно стоящими. Потом я не раз писал всякие вещи, но как они уступали тем ранним!.. Пустота в душе, ощущение безысходности изматывали меня.
Чаша недопитой полынной настойки — так представлялось мне мое состояние, во многом вызванное никогда и уже ничем не восполнимой потерей. Недопитая чаша абсента всегда появлялась у меня перед глазами, как только речь заходила о живописи, и одна мысль жгла меня: показать бы ей те утерянные картины! заставить бы ее поверить в свой талант!
— Ой, уморил! В том-то и обаяние твое, что ты шутишь с ужасно серьезной миной.
Но я не шучу! Я говорю серьезно! Ох, если бы я только мог показать ей те картины... Мне невыносимо тяжело, и я меняю тему:
— Во всяком случае, шаржи, карикатуры у меня получаются лучше, чем у Хорики.
Но, кажется, на людей более убедительно действует фарс, надувательство.
— Наверное. Когда я смотрела, что ты рисуешь для Сигэко, не могла удержаться от смеха. А может, ты попробуешь сделать что-нибудь для нашего журнала? Хочешь, я поговорю с главным редактором?