— Мне очень скучно и непонятно здесь. Ссылка. И конца ее я не вижу. Вы единственный человек, и такой... Здесь грубые и некультурные люди. Мало того, некрасивые, обрубки.
— Не верно. Здесь хорошие люди, — горячо возразил Дубенко, — замечательные. Перед ними нужно преклоняться.
— Ширпотреб, — коротко и зло бросила она.
Дубенко поднялся, уперся о стол полусогнутыми кулаками, больно, до хруста, и тихо процедил сквозь зубы:
— Вы мешаете мне...
— Занят?
— Если бы я даже был тем лоботрясом, который вам больше всего подходит, и тогда я бы сказал вам — «занят».
— Вы меня хотите оскорбить?
— Оставьте меня.
— Вы просто грубиян.
— И некультурный обрубок. Одним вашим словом — ширпотреб?
— Хотя бы.
Густая краска пятнами вспыхнула на ее красивом лице, она быстро и умело натянула перчатки, встала и ушла, не поклонившись ему.
«Какая глупая, невозможно глупая история», — опускаясь в кресло, подумал Дубенко. Вошедший почти вслед за ее уходом Рамодан недоуменно всмотрелся в его лицо.
— Опять печаль, Богдане?
— Все хорошо, Рамодан, — Дубенко крепко пожал его руку, — все замечательно, друг.
— Друг? Впервой ты меня так повеличал. Но что факт, то факт. А я было перелякался. Думаю, опять хуже с Валюшкой. Машина машиной, а человек человеком, тем более такой близкий, как жена. Чтобы понять это, надо потерять. Как тяжко-важко когда один. Вот я — в работе ничего, как один остаюсь, хоть волком вой. Один. Слово-то какое-то непривычное. Сегодня вспомнил своего гончака[2]
— в городе бросил. Хорош был гончак. Видать, когда много общего, о своем не думаешь, а кончаешь общее, и начинает мутить тебя свое, личное, малюненькое. Тут и начинаешь припоминать не только жинку с детишками, что и полагается, а и какого-то гончака, хай он сказится.Рамодан сидел в кресле, внимательно, по ходу своих мыслей, рассматривая свои опухшие кулаки. Вначале один, потом другой, потом по очереди все пальцы. Следы незаживающих на морозе ссадин и отметин (горячим железом, что-ли), ладони, затвердевшие от мозолей. У Дубенко тоже были такие же руки, а до этого он как-то не обращал на них внимания. Завернув рукав ватника, он также принялся поворачивать и рассматривать обожженные трудом руки. Повыше кисти сохранился еще загар — следы посещения Грузии — всего в мае этого года... Богдан встретился глазами с Рамоданом, и на лицах их одновременно прошла понимающая и несколько горькая улыбка. Потом каждый встряхнулся, и улыбка стала лучше, добрее.
— Не руки, а кочерыжки, — сказал Рамодан, — можно в печке шуровать.
— Приведем когда-нибудь в порядок кочерыжки, Рамодан. А в общем стыдно — просто неряхи...
— Может и так, — согласился Рамодан, — дойдем когда-нибудь до вольной горячей воды, Богдане. Жинку сегодня не проведывал?
— Нет.
— Надо съездить, Богдане.
— Вот только я об этом подумал. Недавно звонили опять оттуда. Как будто привязалась ангина. Профессор успокаивает, но не могу... должен сам. Когда-нибудь, может быть, проверят наше поведение и обвинят — в такое тяжелое время занимались пустыми делами.
— Что за пустые дела?
— Ну, как же! Умирают миллионы, и тут беспокоит здоровье одной маленькой женщины, — не генерала, не солдата, просто своей жены. Бросаешь завод, мчишься в больницу. Тут самолетов ждут как хлеб, а ты чувствуешь, что мысль о здоровье этого «ни генерала ни солдата» больше беспокоит, больше давит на мозги. Иначе не могу, Рамодан. Осматривал вчера машину, а мысли все там, с Валей. Не положено так директору, ничего не попишешь. А ну тебя, сам виноват. Притопал с этим гончаком... А ведь верно — страшно. Остался один, бегает, ищет тебя, а потом сядет где-нибудь возле пожарища, и завоет...
— Не дразни меня, Богдане. Вздумал проверять свое счастье, катай. Завидую я тебе. Почти вся семья в куче, а вот я остался один, как гончак...
Рамодан потер виски, поднялся, потом побарабанил пальцами по столу и направился к выходу.
— Рамодан, друг, — Дубенко нагнал его, полуобнял, — приходи к нам почаще. Просто как к родным...
— Спасибо, Богдане. Кати, езжай скорей к своему счастью. Передавай Валюхе от меня поклон, низкий до сырой земли...
Мороз крепчал. Голубой спиртовой столбик авиатермометра, прибитого к фасадной двери, показывал тридцать шесть градусов. Пальто, пуговицы сразу засахарило, мех воротника и шапки вспухнул сединой. Снег со скрипом ложился рубчатой линией за автомобилем. Дубенко сам сидел за рулем. И все же ему казалось — путь к больнице далек, подъем в гору труден и слишком медленно мчится машина.
Знакомые обледянелые львы, бетонные ступеньки. Он сбросил пальто в раздевалке, отряхнул унты.
— Вы куда? — нерешительно спросила его служащая.
— Туда. Дайте халат.
Женщина выполнила его приказание. Богдан завязал тесемки уже на ходу, взбегая по лестнице. На площадке ему встретилась больная — тогда она лежала рядом с его женой.
— Где Валя? — спросил он. — Какая палата?
— Там, — указала она, — вторая дверь от комнаты профессора. Но к ней еще нельзя. Никому нельзя в ту палату.