По дороге в Беллингем, в поезде, непрестанно ощущая на себе возбужденно блестевшие глаза сына и поднявшийся в нем мятежный дух, сэр Остин пытался до конца уверовать в собственную непогрешимость, как и надлежало человеку, имеющему за плечами Систему. И оттого, что ему это не удалось и упорная борьба с собой оказалась тщетной, он не остановился перед тем, чтобы вырастить в себе неприязнь к молодой женщине — ведь не кто иной, как она, помешала успешному завершению эксперимента. Он просто не мог думать о ней иначе. Панегирики ее нраву и красоте, на которые не скупилась леди Блендиш, его раздражали. Позабыв о том, что он, в сущности, больше не имеет никакого на это права, он принялся рассуждать так, как обычно рассуждают отцы: «Почему это он не вправе сделать все, что в его силах, чтобы остановить сына, потерявшего голову из-за первой попавшейся на его пути девчонки?» За этими размышлениями он не уберег всю былую нежность свою к предмету затеянного им эксперимента — к сидевшему рядом порывистому, пылкому юноше, и в его безмерную любовь к нему вторглась суровость. Он подумал, что коль скоро у дяди этой молодой девушки созрел столь разумный план выдать ее замуж за своего сына, то он не только не должен ему мешать, но напротив — всячески поощрять этот план и даже помочь ему осуществиться, и это будет вполне оправданно, законно и справедливо. В этот момент, когда он принял это решение, у сэра Остина не было зеркала, чтобы на себя еще раз взглянуть, а о письме леди Блендиш он, должно быть, начисто позабыл.
Кроме отца с сыном, в вагоне никого не было. Каждый был погружен в свои мысли, и всю дорогу они молчали. Когда поезд стал приближаться к Беллингему, все вокруг было уже окутано мраком. По ту сторону станции над поросшими сосновым лесом холмами, по зеленому небу пролегла последняя розоватая полоса. Ричард не сводил с нее глаз. Она притягивала его; можно было подумать, что полоска эта побрала в себя всю его любовь, и теперь сердце его наполнялось безысходною грустью, а на глазах проступали слезы. Ущербная красота этого кусочка неба, казалось, взывала к его душе, клялась, что Люси верна: в ней было что-то от скорбного лица его Люсины, как он ее называл; лицо это молило его поверить. Всякий раз, когда она поднимала на него свои чуть прищуренные глаза и в их глубинах вспыхивал свет, какая-то особая нежность разливалась вокруг; этот взгляд ему потом снился и снился; и теперь вот он ощутил его опять — в этой убегающей дали, и по телу его пробежала дрожь.
Довелось ли вам испытать это похожее на прикосновение волшебной палочки чудо, когда наше грубое существо словно тает и мы становимся тем, чем надеемся, может быть, стать когда-нибудь после смерти при пробуждении — бесплотными, трепещущими от ни разу еще не изведанной на земле радости? Прикосновения эти очень редки; даже когда мы влюблены и когда все для нас становится чудом. Разумеется, это всего-навсего наши ощущения: на шкале духовных ценностей они для нас, должно быть, не выше, чем прозрачные морские полипы, что, отливая всеми цветами радуги, качаются на прибрежной волне. Однако в осеннюю пору жизни для каждого существа немало значит иметь за плечами чисто плотский, как у полипов, опыт, чтобы было на что потом оглянуться, и опыт этот ширит взгляд, расстилая вокруг призрачные морские просторы неслыханного великолепия. Тому, кто хоть раз это испытал, легче других обрести счастливые острова. Чувственная вера в духовное величие значит немало.
«Не надо забывать, — говорится в «Котомке пилигрима», — что природа, хоть и будучи по сути своей языческой, пышнее всего расцветает у подножия Всевышнего. Она отнюдь не тлен, а живая оболочка земли. Стремясь возвысить дух, мы совершаем ошибку, начав ее презирать. Мы забываем, что возвысить его мы можем только через природу. Взлелеянная, ухоженная и очищенная от скверны, она становится тогда в какой-то степени достойной того вдохновенного существа, которое призвано завершить ее очищение. Святой Симеон в числе ее творений увидел борова и принял за борова всю Природу»[65]
.Одна из таких странных, идущих от тела экзальтаций и взбодрила нашего юношу; он не знал, как это все произошло, но только и грусть его, и его дурные предчувствия вдруг растаяли. Волшебная палочка коснулась его. Если бы в эту минуту сэр Остин заговорил с ним открыто, Ричард, может быть, кинулся бы ему в объятия. Но тот не мог на это решиться. Он предпочел считать себя оскорбленным, как считал бы всякий отец, и в угоду своей Системе вместо этого начал плести интриги. Леди Блендиш вновь пробудила в нем ревность к той, что Системе угрожала, а ревность Системы столь же безрассудна и злокозненна, как и ревность женщины.