За яркой провокацией этих строк лежит принципиальная убежденность — не случайно, что формула Малларме снова появляется именно здесь62
. Но они отвечают также чувству непосредственных приоритетов. Возвращаясь в конце «Геополитической эстетики» к своей трехчастной схеме, Джеймисон отмечает по поводу фильма Тахимика, что в этом отношении поучителен «способ, посредством которого экономическое измерение возобладало над политическим, которое не было совершенно устранено или подавлено, но которому на данный момент были определены подчиненное положение и второстепенная роль», ибо в этом главный урок эпохи.В нынешних условиях постмодерна «наша основная задача заключается в том, чтобы неутомимо разоблачать те экономические формы, которые ныне явились для того, чтобы установить свое единоличное и неоспоримое правление» — «овеществление и товаризация, которые стали столь всеобъемлющими, что воспринимаются как естественные и органические данности»63
. Даже политическая деятельность, связанная с национально-освободительным движением, является лишь эпизодом этой более масштабной битвы.Теоретическая программа Джеймисона — мы можем назвать ее, учитывая ее эпиграф, материалистическим символизмом — обретает, таким образом, солидную последовательность. Ее когерентность может быть верифицирована a contrario
(от противного) — на основании одного знаменательного пробела в джеймисоновской версии традиции западного марксизма. Действительно, эта традиция не была полностью лишена явных политических моментов. Антонио Грамши — одно из великих имен, отсутствие которых в перекличке «Марксизма и формы» весьма красноречиво. Отчасти это умолчание, несомненно, связано с периферийным положением Италии в осуществлявшемся Джеймисоном использовании ресурсов европейской культуры как целого, где основное внимание уделялось Франции, Германии и Англии. Но оно связано также и с тем, что труд Грамши, находившегося в тюрьме коммунистического лидера, размышлявшего о поражении одной революции и путях к возможной победе другой, не соответствовал бифуркации эстетики и экономики. Он был преимущественно политическим, как теория государства и общества, а также стратегией для их качественного преобразования. Этот интеллектуальный массив был обойден джеймисоновским великолепным возобновлением традиции западного марксизма.Кто скажет, что эта интуиция была неверна? Сегодня, после того, как интеллектуальная традиция, которую представлял Грамши, зашла в тупик, его величие поблекло самым очевидным образом. История пошла иными путями. Если наследие Франкфурта, Парижа или Будапешта остается более актуальным, то это потому, в том числе, что оно менее политизировано, т. е. не столь подчинено «случайностям и возвратам», характерным для l'histoire événementielle
(событийной истории), как понимал ее Джеймисон64. Очищение западного марксизма до эстетики и экономики было, как показывает нынешнее положение вещей, оправданным. В этом отношении важнейшим достижением стала теория постмодерна как культурной логики позднего капитализма. Но в то же самое время именно здесь исключение политического влечет парадокс. Джеймисон понимает постмодерн как ту стадию в развитии капитализма, когда культура реально становится со-протяженной с экономикой. Каково тогда подобающее положение критика внутри этой культуры? Для ответа Джеймисон привлекает следующее тройственное деление. Есть вкус, или мнение, т. е. набор субъективных предпочтений, — самих по себе малоинтересных, — касающихся того или иного произведения искусства. Затем есть анализ, или объективное исследование «исторических условий и возможностей специфических форм». Наконец, имеется оценка, которая не включает эстетические суждения в традиционном значении термина, но скорее стремится «исследовать качество общественной жизни при помощи текста или отдельного произведения искусства, или определить риски политических последствий культурных движений и тенденций, с меньшим утилитаризмом и большей симпатией к динамике обыденной жизни, чем это было в санкциях и индексах цензуры более ранних традиций»65.