5. А сама порфирородная с мужем кесарем прибегает в Великую церковь и объявляет, что ищет убежища от мачехи, которая питает к ней непримиримую вражду, и от ее жестокого любовника. Этим она не только возбудила жалость в патриархе и во всех, служащих внутри священной ограды, но и многих из собравшегося народа и черни так расположила к себе и тронула, что они чуть не плакали о ней. Ободренная участием народа, а частью и сама возбудив к восстанию бедную толпу раздачей медных статиров, она пренебрегла тем, что обыкновенно даруется ищущим спасения в убежищах, и когда ей предлагали прощение в преступлениях, в которых она была уличена, не только не хотела ничего слушать, но требовала, чтобы ее соумышленники были подвергнуты вторичному суду и освобождены из заключения. Не соглашаясь ни под каким видом на то, чтобы протосеваст управлял общественными делами, она всячески унижала его и говорила, что он заходит за пределы дозволенного, отваживается на дела, совершенно беззаконные, и тем кладет пятно на ее род. Затем, мало-помалу увеличивая свои требования, она стала настаивать, чтобы Алексей был выгнан и из дворца и, как терние, выросшее около благородного растения, был исторгнут с корнем и истреблен, потому что это терние, разросшись, задушит, как пшеницу, самодержца. Очевидно, она желала того, что не могло исполниться: Алексей, однажды приросши к царским чертогам, как полип к камням, и распустив кругом свои цепкие волокна, отнюдь не думал отсюда выходить. Между тем царь и брат — говоря о царе, я разумею приказания протосеваста и царицы матери — грозил сестре кесариссе, что, если она добровольно не оставит святилища, ее возьмут и выведут из храма насильно. Но она отвечала, что никогда не выйдет по доброй воле, и, опасаясь, чтобы ее не схватили, приставила к храму стражей, заняла все входы часовыми и обратила дом молитвы в пещеру разбойников или в сильную, неприступную и неодолимую крепость. Затем, простираясь все далее и далее по своему дурному и предосудительному пути, она собирает себе на помощь и войско и обращает божественную ограду в лагерь. Именно она созвала тяжеловооруженных итальянцев, вооружила мужественных восточных ивиров, прибывших в город по делам торговым, и привлекла на свою сторону вооруженную римскую фалангу. Она не слушала никого, кто склонял ее к миру, не уважив и самого патриарха, который с жаром на том настаивал и предлагал весьма дельные советы, как ей поступить, и часто даже с гневом бранил ее. И во всех других городах народная толпа бывает неразумна и чрезвычайно необузданна в своих стремлениях; но в Константинополе больше чем где-нибудь эта толпа склонна к возмущениям, отличается дерзостью и любовью к кривым путям, и это потому, что она состоит из разноплеменных народов и от занятия разного рода ремеслами теряет, можно сказать, здравый смысл. И так как худшее обыкновенно и всегда берет перевес и между многими незрелыми ягодами с трудом можно найти и одну спелую, то эта толпа и не по разумному убеждению домогается чего-либо, и неохотно отступает от своих незаконных требований. Иногда возбужденная к восстанию одним лишь слухом, она бывает яростнее огня, с радостью идет на мечи и упорно противится, подобно скалам и утесам; а иногда бывает крайне боязлива, трепещет при всяком шуме и дозволяет всякому желающему попирать себя ногами, так что справедливо упрекают ее в непостоянстве и крайней переменчивости. Оттого-то сброд людей, населяющих город Константина, ни сам для себя никогда не придумал и не сделал ничего хорошего, ни других не слушал, когда кто и хотел ввести какую-нибудь общеполезную и благотворительную меру. Всегда действуя противоположно тем городам, которые наслаждаются благоденствием, эти люди все, что приносит им земля и море, без всякой пользы для себя передают и пересылают в другие, иноплеменные города. А неуважение к властям они удержали за собой, как врожденное им зло; ибо, кого сегодня превозносят, как законного властителя, того на другой день поносят, как злодея, в том и другом случае, очевидно, действуя не по разумному убеждению, а по глупости и легкомыслию.