Иными словами, при освоении письменной культуры западные общества должны считаться и с устойчивым представлением, что распространение знания есть профанация. Увеличение количества умеющих читать и писать, равно как и самой печатной продукции, является источником беспокойства для клириков и клерков, которые стремятся монополизировать производство знаний и их обсуждение. Сперва эта тенденция находит выражение внутри христианской Церкви, поскольку только клирикам позволено выступать толкователями божественных, природных и государственных тайн. Научная революция начала XVII столетия снимает запреты и разрушает пределы, прежде установленные знанию. Однако оно по–прежнему остается принадлежностью ограниченного меньшинства, на сей раз «respublica litteratorum», Республики словесности, которая одна способна заниматься его продвижением, не причиняя ущерба религии, закону и порядку. В то время как знание обретает свои символы — фигуры Икара и Прометея, мы постоянно встречаем напоминания о том, что оно должно оставаться привилегией новых клириков — интеллектуалов в современном смысле слова[64]
. Таким образом, образуется своеобразный и чрезвычайно важный диптих: с одной стороны, народу приписывается враждебность к письменной культуре, которая представляется инструментом подавления, разрушающим ткань общинного существования; с другой — образованная часть общества вроде бы сопротивляется вульгаризации знания, ключи к которому ей доверены. Приобщение западных обществ к письменной культуре происходит под знаком сопротивления этой двойной негативной репрезентации.Хотя умение читать было более распространено, чем умение писать, в XVI–XVIII веках и оно включается в новые практики. Филипп Арьес указал на самую непривычную из них: чтение в интимном пространстве, вне общественного контроля, способствующее одиноким раздумьям. Такая