И все же неясность судьбы своего труда Карамзин ощущал. Себя и друзей он пытается убедить в том, что теперь, когда восемь томов «Истории» готовы, их издание требует «последней жертвы» — добиться встречи с Александром I и согласия на издание «Истории» с «высочайшего позволения». Так, во всяком случае, он говорит в письме к графу С. П. Румянцеву, умному скептику, автору нашумевшего, по мало что изменившего в положении крепостных крестьян закона о «вольных хлебопашцах»{15}
. Тот же мотив звучит и в письме к давнему другу, директору Московского архива Коллегии иностранных дел А. Ф. Малиновскому: «Если отправлюсь в Петербург, то возьму с собою запас терпения, уничижения, нищеты духа»{16}. И наконец, признание брату, дальнему симбирскому корреспонденту, постоянно и живо интересовавшемуся делами историографа, — признание с несвойственной для Карамзина в родственной переписке откровенностью о своих личных делах; «Знаю, что могу съездить и возвратиться пи с чем. По крайней мере, надобно, кажется, испытать это: уже не время откладывать печатание «Истории», стареюсь и слабею не столько от лет, сколько от грусти»{17}.Петербург встретил Карамзина восторженной суетой молодых литературных поклонников — членов неофициального прогрессивного общественно-литературного объединения «Арзамас» (тотчас избравших своего «патриарха» в состав почетных членов), гостеприимными чаепитиями и обедами в домах давних друзей и хороших знакомых с доверительными беседами о судьбах «Истории», вежливой настороженностью сановитых посетителей салонов столичной знати и официальной любезностью чиновных приемов. Впрочем, пришлось выслушивать и откровенные, далекие от почтительности суждения. «Однако же знай, — однажды вынужден был признаться Карамзин жене, — что нашелся один человек, старый знакомец, который принял весьма холодно и объявил, что ему известен мой образ мыслей, contraire aux idees liberates (противный свободолюбивым мыслям. —
Карамзин не делал тайны из своих планов с изданием «Истории». Более того, явно стремясь создать положительную общественную атмосферу вокруг нее, он впервые решился на публичные чтения отрывков. Было по меньшей мере восемь таких выступлений: трижды у мецената, известного любителя древностей графа Н. П. Румянцева, дважды — в «Арзамасе», по одному разу у А. И. Тургенева, в салоне графини А. Г. Лаваль и, наконец, отрывки из восьмого тома в течение более трех часов он читал вдовствующей императрице Марии Федоровне. «Действие удовлетворяло моему самолюбию», — сообщает Карамзин жене, с тревогой в Москве ожидавшей вестей. Не приходится сомневаться в словах историографа. Даже спустя много лет А. С. Стурдза, не утративший настороженного отношения к Карамзину как «либералу», вспоминал, что во время таких «домашних чтений» «везде сыпались на автора похвалы, которые он принимал без услады и восторга, просто, с неподражаемой добродетелью»{20}
.И все же, несмотря на успех таких чтений, главное, чего добивался Карамзин — встречи с императором, откладывалось. Не раз до историографа доходили слухи, что Александр I вот-вот готов принять его, не раз он специально в течение дня не уходил из дома, любезно предоставленного Е. Ф. Муравьевой, женой покойного друга и покровителя М. Н. Муравьева; надежды и ожидания оказывались тщетными. В письмах к жене Карамзин уже не скрывал своей обиды и, возможно, в расчете на то, что их прочитают уже на Петербургском почтамте, демонстративно говорил, что его «держат здесь бесполезно и почти самым оскорбительным образом»{21}
. Все больше познавая петербургскую околодворцовую атмосферу, напоминая себе о «собственном нравственном достоинстве», он уже готовился к возвращению в Москву, где мечтал продолжить работу. «Всем, кто желает меня слушать, говорю, что у меня одна мысль — об отъезде. Меня засыпают розами, но ими душат. Такого образа жизни не могу я долго вести. Я слишком на показе, я слишком говорю», — сообщал Карамзин жене{22}.