Я стоял перед нею пришибленный и растерянный, полный великого отвращения ко всему в мире, в том числе и к себе самому. Как это мы, взрослые люди России, тридцать миллионов взрослых мужчин, могли допустить до этого детей нашей страны? Как это мы не додрались до конца? Мы, русские интеллигенты, зная ведь, чем была "Великая французская революция", могли бы себе представить, чем будет столь же великая революция у нас!.. Как это мы не додрались? Как это все мы, все поголовно, не взялись за винтовки? В какой-то очень короткий миг вся проблема Гражданской войны и революции осветилась с беспощадной яркостью. Что помещики? Что капиталисты? Что профессора? Помещики - в Лондоне, капиталисты - в Наркомторге, профессора в академии. Без вилл и автомобилей, но живут... А вот все эти безымянные мальчики и девочки?.. О них мы должны были помнить прежде всего, ибо они будущее нашей страны... А вот - не вспомнили... И вот на костях этого маленького скелетика - миллионов таких скелетиков - будет строиться социалистический рай. Вспоминался карамазовский вопрос о билете в жизнь... Нет, ежели бы им и удалось построить этот рай - на этих скелетиках, - я такого рая не хочу. Вспомнилась и фотография Ленина в позе Христа, окруженного детьми: "Не мешайте детям приходить ко мне..." Какая подлость. Какая лицемерная подлость!..
Много вещей видал я на советских просторах - вещей намного хуже этой девочки с кастрюлей льда. И многое как-то уже забывается. А девочка не забудется никогда. Она для меня стала каким-то символом - символом того, что сделалось с Россией.
Солоневич И. Россия в концлагере. М., 1999. С. 183-185.
№ 2
Из писем заключенного А.Ф. Лосева
жене - В.М. Лосевой.
Март 1932 г. - сентябрь 1933 г.
7 марта 1932 г. [...] Как только начну подыскивать образ, который бы наиболее точно выразил мое существование, всегда возникает образ "дрожащей твари", какой-нибудь избитой и голодной собачонки, которую выгнали в ночную тьму на мороз. Скажи, родная, можно ли оставаться нормальным человеком и сохранить ясную и безмятежную улыбку, когда вокруг себя постоянно и неизменно слышишь самую отвратительную ругань, когда эта сплошная и дикая матерщина доводит иной раз почти до истерики! Я понимаю, что по той или иной "необходимости" можно пробыть день-два, ну пусть месяц-два среди преступного мира, в бараках и палатках, где люди набиты, как сельди. Но если это длится два года, да еще с перерывом тоже нескольких лет, то я уж не знаю, что это за "необходимость" и кому она нужна; и, главное, не знаю, во что превращусь я, всю жизнь уединявшийся и избиравший самое изысканное общество. Ты пишешь, что в Бутырках ты была с 40 человеками в одной камере в течение нескольких месяцев. А я, родная, до сих пор нахожусь в таком положении, что многие с сожалением вспоминают Бутырки, так как набиты мы (в мокрых и холодных палатках) настолько, что если ночью поворачивается с боку на бок кто-нибудь один, то с ним должны поворачиваться еще человека 4-5 [...].
27 июня 1932 г. [...] Я все еще продолжаю жить на пересыльном пункте, что указывает на то, что я вишу в воздухе и каждый день возможно перемещение - неизвестно куда. Засадили меня в отделение перебирать, приводить в порядок и подшивать целый шкаф бумаг. Работа изнурительная и непосильная для глаз. Приходится по 10-12 часов в день разбирать при плохом освещении еле-еле видные, плохо написанные карандашом бумаги, сформулировать их содержание и записать в книгу, а потом подшивать к делам. Деться некуда пришлось согласиться. Иначе тянут на общие работы - грузить баржи. Тут, на пересыльном пункте, ничего не признают. Помолись, чтобы я не ослеп. Целую зиму держали сторожем на морозе, а летом, когда сторожество только приятно, засадили в душную комнату тратить последние остатки зрения [...].