"Что «личность» въ отношеніи къ идеѣ человѣка, — говоритъ онъ, — то «народность» въ отношеніи къ идеѣ человѣчества. Безъ національностей человѣчество было бы мертвымъ логическимъ абстрактомъ, — словомъ безъ содержанія, звукомъ безъ значенія. Въ отношеніи къ этому вопросу, я скорѣе готовъ перейти на сторону славянофиловъ, чѣмъ оставаться на сторонѣ тѣхъ гуманнческихъ космополитовъ, потому что если первые и ошибаются, то какъ люди, какъ живыя существа, — а вторые и истину-то говорятъ, какъ такое-то изданіе такой-то логики".
Онъ вѣрилъ въ русскій народъ, въ его будущее: "Да, въ насъ есть національная жизнь, — говоритъ онъ, — мы призваны сказать міру свое слово, свою мысль, но какое это слово, какая мысль — объ этомъ пока еще рано намъ хлопотать!". "Мы вѣримъ и знаемъ, — писалъ онъ въ одной статьѣ,- что назначеніе Россіи есть всесторонность и универсальность: она должна принять въ себя всѣ элементы жизни духовной, внутренней, гражданской, политической, общественной и, принявши, должна сама быстро развить ихъ изъ себя.[197]
Теперь, окрыленный Гегелемъ, онъ примиряется съ русской исторіей, признаетъ существованіе исторіи русской литературы. Но не изученіе фактовъ привело его къ этому вѣрному заключенію, a Гегель съ его системою "развитія".
"Важнѣе всего то, — пишетъ онъ въ 1842 г.,- что наша юная, возникающая литература, какъ мы замѣтили выше, имѣетъ уже свою исторію, ибо всѣ ея явленія тѣсно сопряжены съ развитіемъ общественнаго образованія на Руси, и всѣ находятся въ, болѣе или менѣе, живомъ, органически-послѣдовательномъ соотношеніи между собой".
Теперь въ его глазахъ страшно выросъ Пушкинъ, какъ явленіе, органически связанное съ многовѣковой русской литературой, какъ результатъ ея развитія.
"Чѣмъ болѣе думали мы о Пушкинѣ,- говоритъ онъ, — тѣмъ глубже прозрѣвали въ живую связь его съ прошедшииъ и настоящимъ русской литературы, и убѣждались, что писать о Пушкинѣ — значитъ писать о цѣлой русской литературѣ; ибо какъ прежніе писатели русскіе объясняютъ Пушкина, такъ Пушкинь объясняетъ послѣдовавшихъ за нимъ писателей. Эта мысль сколько истинна, столько и утѣшительна: она показываетъ, что, несмотря на бѣдность нашей литературы, въ ней есть жизненное движеніе и органическое развитіе, слѣдственно, y нея есть исторія".
Цензурныя условія времени не позволяли Бѣлинскому быть откровеннымъ съ читателями, — приходилось отводить душу въ интимныхъ бесѣдахъ, a печатно лишь говорить намеками и общими фразами.
Конечно, взглядъ его на значеніе литературы теперь мѣняется. "Въ наше время, — писалъ онъ въ 1843 г.,- искусство и литература больше, чѣмъ когда-либо прежде, сдѣлались выраженіемъ общественныхъ вопросовъ, потому что въ наше время эти вопросы стали общѣе, доступнѣе всѣмъ, яснѣе, — сдѣлались для всѣхъ интересомъ первой степени, стали во главѣ всѣхъ другихъ вопросовъ".
Въ 1848 году, незадолго до смерти, Бѣлинскій писалъ еще рѣшительнѣе: "Поэтъ — прежде всего, человѣкъ, потомъ гражданинъ своей земли, сынъ своего времени. Онъ и долженъ служить времени. Поэтъ долженъ выражать не частное и случайное, но общее и необходимое, которое даетъ колоритъ и смыслъ всей его эпохѣ". Съ другой стороны, это заключеніе и критику ставитъ обязанность объяснять писателя, изъ его времени". "Исключительно эстетическая критика, — продолжаетъ Бѣлинскій, — потеряла всякій кредитъ — на смѣну ей пришла критика историческая".