Читаем История всемирной литературы Т.6 полностью

В песнях, романсах Жуковский реформирует русский вариант жанровой традиции едва ли не в большей степени, чем в элегии. В балладах же он, по существу, открывает новый жанр. Предпосылки к появлению баллад Жуковского уже были созданы и «чувствительной балладой» Карамзина («Раиса», 1791), и широким распространением «готических романов», и в особенности «Громвалом» Каменева. Все эти поиски, более или менее удачные, не привели к утверждению русской баллады как особого жанра, со своей поэтикой и эстетикой, в то время как первая же баллада Жуковского «Людмила» (1808) создала именно такой жанровый образец. Взяв один из наиболее популярных балладных сюжетов в поэзии Запада (сюжет «Леноры» Бюргера), Жуковский уловил его фольклорную основу и проецировал на национальный опыт. В ближайшие же годы он создает свою «Светлану» (1808—1812) — еще более фольклоризированную, погруженную в сферу народных суеверий, как она представлялась в 10-е годы русскому фольклористическому сознанию. В дальнейшем этот сюжет укрепился в поэтической традиции именно как русский и народный. В «Эоловой арфе» (1814) — оригинальной балладе Жуковского и высшем достижении «русского оссианизма» — как бы соединились принципы его элегической и балладной поэзии: балладный сюжет свернут, размыт медитативно-лирической стихией, он не выявлен, а подсказан общей атмосферой таинственности и недосказанности, эмоциональными пейзажными вставками, изысканным мелодическим эвфоническим рисунком строф и строк. Здесь нашла себе место и концепция двоемирия — ощущение второго мира, незримо присутствующего в мире реальных вещей, очень ясно в описании смерти героини: она не умирает, а плавно переходит в «очарованное там», где наступает соединение с возлюбленным. Все это несколько противоречило свойственному романтической балладе наивному, чувственному изображению сверхъестественного. В развернувшейся в 10-е годы полемике вокруг «Людмилы» Катенин и Грибоедов, а позднее и Пушкин будут упрекать Жуковского именно в смягчении простонародной «грубости» бюргеровской баллады. Но это был упрек «романтиков» «сентименталисту»; в прямо противоположных претензиях А. Ф. Мерзлякова и Гнедича, отрицавших право на существование самого жанра как уродливого порождения романтического изображения, сказывалось неприятие «романтика» рационалистами, «классиками». Сам Жуковский в последующие годы переходит к балладам типа «Адельстана» (перевод баллады Р. Саути «Радигер»), «Баллады, в которой описывается, как одна старушка ехала на черном коне верхом...» (вольный перевод баллады того же Саути «Старуха из Беркли...») и пр., где народная демонология выступает в первобытной наивности и простоте.

В то время как Жуковский завершал своим ранним творчеством русскую преромантическую традицию, открывая пути романтической эстетике, Батюшков двигался к близким художественным результатам совершенно иным путем. Уроки М. Н. Муравьева, кружка Оленина и Вольного общества обращали его к французской и античной традиции. Вся сумма поэтических мотивов и тем раннего Батюшкова — вплоть до горацианского мотива удаления на лоно природы — принадлежит литературным эпохам, предшествовавшим не только рорантизму, но и преромантизму.



В. А. Жуковский


Гравюра А. А. Флорова


с оригинала П. Ф. Соколова. 1817 г.

Вместе с тем функции и трактовка этих традиционных мотивов у Батюшкова уже характерны для новой эпохи. Это заметно в «Моих пенатах» (1811—1812), одном из популярнейших произведений раннего Батюшкова, где он произвел ревизию традиционного послания.

«Мои пенаты» полны античными реминисценциями. Но античный реквизит для раннего Батюшкова — литературная условность, обозначение определенного круга культурно-психологических ассоциаций, в котором предстает герой стихотворения, а вовсе не местный колорит. Герой «Моих пенатов» — не античный мудрец-эпикуреец, а современный человек, проецирующий себя на горацианскую традицию; но в то же время это — та же «поэтическая натура», какой были для Батюшкова и Анакреон, и Тибулл, и Гораций. Такая концепция была новостью даже в пределах жанра дружеского послания,

и она создавала предпосылки для появления понятия «лирический герой». В «Моих пенатах» мы имеем дело с неполной объективацией лирического героя: ленивый мудрец, наслаждающийся горацианским уединением, любовью, дружбой и поэзией, — это своего рода система метафор, эстетизирующих духовный облик лирического «я», за которым стоит сама личность поэта.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже