В результате этот поэт классической выучки начинает энергично испытывать возможности романтической поэтики. Патетические оды очищаются от наиболее одиозных стилистических штампов классицизма. К одам добавляются баллады, часто на средневековые темы, с фантастическими мотивами, почерпнутыми из старинных легенд и народных поверий («Сильф», «Фея»). В связи с этим всплывает и кровная для романтизма мысль о бесприютности фантазии в земном прозаическом мире («К Трильби»). Романы «Бюг — Жаргаль» и «Ган Исландец» демонстрируют в самых крайних формах «готическую» и романтическую неистовость, существенную роль в них играет поэтика «местного колорита». Романтический экзотизм царит в сборнике стихотворений «Восточные мотивы» (1829). Поэт все решительней расшатывает формальный каркас классицистического стиха, увлеченно экспериментируя с ритмикой и строфикой, стремясь самим ритмом передать движение мысли и событий («Небесный огонь», «Джинны»). Кстати, именно в этом «освобождении» стиха — одно из самых плодотворных поэтических новшеств раннего Гюго: многие его стихи вольней и раскованней, чем у Ламартина и Виньи, и предваряют ритмическое богатство французской лирики на следующих этапах (Мюссе, Готье, зрелая лирика самого Гюго).
Наконец, в общем русле романтического движения находился и предпочтительный интерес Гюго к истории. И именно в этой сфере формируются основы мировоззрения писателя, его отношение к проблеме «человек и мир», «человек и история».
Как и у французских историографов этой поры, у Гюго преобладает оптимистический взгляд на историю как на процесс поступательного движения человечества. Даже выражая порой ужас перед неумолимым шагом истории, Гюго тут же снимает остроту проблемы, напоминая, что «хаос нужен был, чтоб мир воздвигнуть стройный», и подкрепляет эту надежду указанием на мессианскую роль поэта, вещающего народу об этой великой диалектике истории: «Он в вихре кружится, как буря, чужд покою // Ногою став на смерч, рукою // Поддерживая небосвод» («Завершение», 1828, пер. В. Левика).
В сознание писателя входит мысль о народе как о реальной силе истории. В «Бюг — Жаргале» это пока еще взбунтовавшаяся стихия, внушающая страх и трепет, но Гюго отмечает и то, что бунт вызван притеснениями, что жестокость является ответом на жестокость; еще явственней это звучит в «Гане Исландце» при изображении повстанцев — рудокопов. В «Восточных мотивах» многие стихи посвящены героической борьбе греческого народа против турецкого владычества.
Тема истории и тема народа наиболее широко сопрягаются друг с другом в романе «Собор Парижской богоматери» (1831). Конечно, доминирует здесь первая тема — тема исторического прогресса. Этот прогресс ведет не только к смене символического «каменного» языка архитектуры, воплощенного в соборе, и мертвого языка схоластики, воплощенного в бесплодной и иссушающей душу учености Клода Фролло, языком печатной буквы, книги, широкого и планомерного просвещения; он ведет и к пробуждению более гуманной морали, олицетворенной в образах «отверженных» — Эсмеральды и Квазимодо. Народ и здесь предстает еще как стихийная площадная масса — либо нейтральная (в начальной сцене), либо устрашающая своей «беззаконностью» (Гренгуар у трюанов). Во всяком случае, массу Гюго изображает на примере отверженной и отчаянной братии нищих. Однако в пока еще слепой активности тоже пробиваются идеи справедливости; сама ее «беззаконность» — своеобразная пародия на общественное беззаконие, коллективная насмешка над официальным правосудием (так прочитываются в общем контексте романа сцена официального суда над Квазимодо и сцена суда трюанов над Гренгуаром). А в сцене штурма собора эта стихийная сила движима уже и нравственным стимулом восстановления справедливости.
Путь Гюго в 20‑е годы — это путь осознания того, что мир, история и человек действительно полны глубочайших противоречий; что история не только «поэтична», но и трагична; что надежды на монархию и ее «порядок» столь же эфемерны, как надежды на классицистическую гармонию; что романтическое искусство с его острым ощущением разорванности бытия и в самом деле более современно. Но сама идея порядка и гармонии дорога для Гюго — как прочна его вера в преобразовательную миссию поэта, одновременно и романтическая и просветительская. И Гюго предпринимает попытку организовать гармонию в искусстве и в мире средствами романтическими. Он и берется прежде всего за идею драматического контраста, гротеска (предисловие к «Кромвелю») во всеоружии уверенности, что искусству лишь надобно овладеть этим взрывчатым материалом, коль скоро он приобрел такую настоятельность, и обратить его на всеобщее благо.