В первый же день своего вступления в должность, вместо того чтобы, подобно другим министрам, возвестить о своем назначении письмом к президенту, он сам отправился в Собрание и попросил слова. «Я приношу вам, — сказал он, — глубокое уважение к народной власти, которой вы облечены, твердую привязанность к конституции, которой я присягаю, огромную любовь к свободе и равенству, которое не встречает более противников, но не должно от этого иметь меньше преданных защитников».
Два дня спустя, говоря об ответственности министров, он вновь решительно привлек к себе внимание Собрания: «Наши интересы и наши враги одни и те же. Должно не только исполнять букву конституции, но и осуществлять ее дух. Не столько нужна простая исполнительность, сколько успех! Заглушите же хотя бы на минуту недоверие к нам! Вы нас осудите потом, если мы это заслужим, но до того времени вы дадите нам средства служить вам».
Когда император Леопольд прислал королю ноту, угрожавшую безопасности границ, и король лично сообщил Собранию о своих решительных намерениях, Нарбонн явился в Собрание, взошел на трибуну и сказал: «Я еду посетить наши границы, но не потому, что считаю основательным недоверие солдат к офицерам. Я скажу офицерам, что старинные предрассудки и не вполне обдуманная любовь к королю могли некоторое время извинять их поведение, но что слова „измена“ нет в языке тех наций, которые знают, что значит честь! Я скажу солдатам: „Ваши офицеры, которые остаются во главе армии, связаны с революцией присягой и честью. Я передам свой портфель в руки министра иностранных дел; и таково мое доверие, таково должно быть доверие нации к его патриотизму, что я принимаю на себя ответственность за все приказания, какие он отдаст от моего имени“».
Нарбонн в этих словах высказал и ловкость, и великодушие. Он сознавал свою популярность, достаточную, чтобы прикрыть ею непопулярность своего товарища Лессара и встать, таким образом, между жирондистами и их жертвой. Собрание было увлечено. Нарбонн получил двадцать миллионов на приготовления и титул маршала Франции для старого Люкнера. Пресса и клубы рукоплескали министру.
Один только человек противился такому увлечению: это был Робеспьер. До тех пор он оставался неутомимым и неукротимым, но второстепенным оратором. С этого дня он сделался государственным человеком.
Он понимал два обстоятельства: первое, что война была бы добровольным преступлением против народа; второе, что война, даже удачная, оказалась бы гибелью для демократии. Он не думал также, чтобы разъединенные и колеблющиеся европейские державы, пока Франция на них не нападала, осмелились бы объявить войну нации, которая провозглашала мир. В случае, если бы европейские кабинеты оказались столь озлоблены и неблагоразумны, чтобы решиться на крестовый поход против человеческого разума, Робеспьер твердо верил в их поражение; он верил, что в правоте дела заключается неодолимая сила, что право удваивает энергию народа, что самое отчаяние стоит армий и что Бог и люди будут за народ. Он думал, сверх того, что если обязанность Франции — распространять среди других народов свет и благодеяния разума и свободы, то естественный и мирный блеск революции будет для мира более непогрешимым средством пропаганды, чем французская армия.
Но Робеспьер понимал еще и вот что: наступательная война неизбежно погубит революцию и уничтожит эту скороспелую республику, о которой говорили жирондисты. Если война закончится неудачно, думал Робеспьер, то Европа без труда задушит своими армиями первые зародыши нового правительства, которое хоть и будет иметь нескольких мучеников, но окажется лишенным почвы, на которой могло бы возродиться. Если же война окажется удачной, то военный дух, всегдашний пособник духа аристократии, заменит собой те мужественные добродетели, к которым приучило народ пользование конституцией; народ простит все, даже рабство, тем, кто его спасет. Случится одно из двух: или армия, возвратившись, поддержит своей силой старинную королевскую власть, и тогда Франция получит своего Монка, или армия коронует счастливейшего из своих генералов, и тогда свобода получит нового Кромвеля. В том и другом случае революция ускользнет от народа.
Эти размышления привели Робеспьера к разрыву с жирондистами. У них справедливость заменялась политикой. Война казалась им также политикой; справедливо или нет, но они ее добивались как орудия ниспровержения трона и величия для самих себя.