К вечеру над долиной повис туман. Белыми полотнищами он стлался среди черных елей, медленно клубился в хвое и исчезал в вышине. Туман, мягкий и влажный, согрел землю. С деревьев закапало. Снег стал мягче. Вслед за Тимичем, ведя лошадей в поводу, мы благополучно миновали шоссе.
Показалась река, расширенная полосой сгустившегося понизу тумана. Выступил силуэт прямоугольной фермы моста. Оставив Бранко с лошадьми в овраге, мы подошли ближе к мосту и залегли за насыпью у самой фермы. Ждать пришлось недолго. Вскоре послышались шаги.
Я первый бросился на часового, как только он поравнялся со мной, и хряско ударил его по голове рукояткой пистолета. Другого схватили Милетич и Джуро. Оба часовые покатились под откос. Мы подобрали их карабины, взяли документы, а трупы забросали снегом.
Быстро прошли по мосту. Осталось еще пересечь железную дорогу. Разгоряченные успехом, мы не удержались, подрыли шпалы, бревном своротили рельс. Где-то у разъезда горел зеленый свет: путь безопасен. На лошадях мы ускакали уже далеко в лес, когда во мраке ночи пламенем брызнули взрывы снарядов, раздался лязг буферов, скрежет колес, грохот столкнувшихся вагонов. Тимич, сидевший за спиной Милетича, крикнул:
— Так им и надо!
— Спасибо. Теперь ты настоящий партизан. — Милетич поцеловал его.
Мальчик заторопился домой, в холодной хибарке его ждала больная мать, а мы направились дальше к Копаонику.
Остаток ночи и весь следующий день взбирались на этот хребет. Узкая тропа вилась вдоль горного ручья, между камнями, торчавшими из снега, среди гранитных и порфировых скал с резкими контурами, среди рвущихся к облакам утесов из желто-зеленого серпентина, голых и острых, как зубья пилы.
Мела вьюга. Порывы ветра, словно взмахи гигантских белых крыльев, били снегом в лицо, слепили глаза. Доверяясь чутью своих приземистых лошадок, их умению преодолевать встречающиеся преграды, мы шли, держась за хвосты, довольные тем, что в такую погоду неприятельские лыжники не станут нас преследовать.
Лошади привели нас к пещере. Согнувшись, мы вошли внутрь. Остро запахло голубиным пометом, донесся гул подземных вод.
Бранко, чиркая спичками, пугливо озирался. Круглые и выпуклые глаза его сверкали, как у совы, которая сердито глядела из расщелины в темном углу. А Джуро не терялся. Он разжег костер, обыскал закоулки, нашел оставленный здесь кем-то круг молодого сыра и сухой хлеб, завернутые в тряпицу. Повеселевший при виде огня и еды Бранко тоже кинулся искать, но под кучкой камней и земли раскопал лишь человеческие кости.
— Тут в старину прятались гайдуки, — сказал Милетич. — Они сражались с турками.
Он что-то еще рассказывал, но меня одолевала непреоборимая дремота, и я заснул, точно погрузился во что-то мягкое, теплое. И приснился мне сон.
Я у берега моря. Тускло посеребренные волны белыми когтями цепляются за набережную. Каспийское это море? Черное? А может быть, Адриатическое? Мыс, башня… Пахнет водорослями и нефтью. Ветер несет желтый каштановый лист. Я иду по бульвару, потом узенькой кривой улочкой. Она приводит меня в сад. В густой и мелкой, как у терновника, листве гранатовых кустов розовеют плоды… По дорожке бродит молодой павлин с темно-серым хохолком, похожий на курицу, с ним заигрывает рыжий крошка-джейран. Я вспоминаю: ага, ведь я в старом квартале Баку, на улице Тверкучаси. Здесь, в маленьком двухэтажном домике, живет парторг моего батальона Джамиль. Неужели он уже дома? Медленно поднимаюсь на веранду. С верхней балясины свисают гроздья сухого винограда, пучки красного перца и тмина. Клетка с канарейкой. Все так, как, бывало, описывал мне Джамиль. Вот и его мать. Строгая, в темной одежде. «Вы здесь?»— спрашивает она, смотря на меня тоскующими выплаканными глазами. И ведет в комнату, к бамбуковому столику, за которым занимался Джамиль, зачем-то показывает книгу стихов Сабира. Я перелистываю ее… И опять слышу голос, но уже не старой женщины, а чей-то другой, властный. Голос Джамиля: «Тебя должно хватить на многое, на далекое». И сам Джамиль, мой друг, живо встает перед глазами. Настойчивый и требовательный. Я узнаю его и… просыпаюсь весь в холодном поту, дрожа в изнуряющем ознобе.
От сильной головной боли я уже не мог больше заснуть.
Кажется, я заболевал. Утром встал, едва пересилив себя.
С голубого неба светило яркое солнце. Очень яркое. Но лучи его были холодные, не согревали — или меня опять знобило? Чувствовал я себя отвратительно.
С вершины Копаоника в этот ясный морозный день нам открылся вид далеко во все стороны. Внизу белел город Крушевац. На востоке синел кряж Сува-планина. По отлогим склонам там и здесь, как теплые птичьи гнезда, темнели селения.
— А вон, брате, Косово поле!
Иован указал на юг, где горы образовывали огромную падь, подернутую сизым туманом.