— Друже Загорянов! — вдруг обратился ко мне через весь стол Катнич. — А где же твой стакан? Что? Не пьешь? Ну, ну, — пригрозил он пальцем. — Знаю я вас! Вообще-то и мы не пьем. Строжайше запрещено. Но сейчас… собравшись в тесном кругу… и в честь, — он поднялся и, посмотрев на Ранковича, повысил голос, — освобождения доблестными войсками Красной Армии Киева, а также в честь Тегеранской конференции, собравшись здесь на скромную трапезу, мы поднимаем тост за то, чтобы… — Катнич не договорил, уловив взгляд Ранковича. — Одним словом, налей-ка ему, Корчагин, перепеченицы.
[31]Она еще покрепче русской водки будет.Ранкович выждал, пока Милетич наполнил мой стакан.
— Товарищи, братья! — начал он сиплым баритоном. — Выпьем за нашего друга маршала Тито, который…
И он принялся с пафосом восхвалять Тито. Говорил он негромко, равнодушно-монотонным голосом, с натугой выговаривая слова, часто запинаясь и переходя на невнятное бормотанье. А закончил громогласно, с вызовом: «Живео Тито!».
Все подхватили. Промолчал, словно не расслышав тоста, один лишь дряхлый старик с трясущейся головой, обритой спереди до половины. Он сидел неприметно на низенькой скамеечке, не пил и не ел. В его мутно-голубоватых глазах было смятение. Присутствие большого начальника, обилие еды в это голодное военное время, громкие здравицы, вся эта застольная суматоха, видимо, подавляли его, и он не знал, куда деваться со своими гуслями, похожими на украинскую кобзу.
Председатель народного комитета что-то шепнул Ранковичу, указывая на старика.
— А-а! Хорошо! — Ранкович благосклонно кивнул. — Это наш старый обычай — воспевать на гуслях подвиги народных героев. Говоришь, он помнит еще турецкое иго? Ну что ж, тем лучше. Это ничего. Пусть-ка он нам споет что-нибудь…
— О Марко Кралевиче! — вскочил Катнич. — О храбром сербском витязе! Его дух и поныне живет в нашем войске!
При этом он выразительно посмотрел на тезку Марко: Кралевича — Ранковича.
Ранкович приосанился и приготовился слушать.
Старик установил гусли с длинным грифом, украшенным резной фигуркой птицы, между колен и взялся за смычок — согнутую ветку с волосяной струной.
Наступила тишина…
Смычок, позвякивая железными кольцами, вывел длинный густой звук. Водя по струне гудалом, вызывая то скрипучие, то жалобно-стонущие звуки, гусляр запел протяжным горловым голосом:
Однообразным, сначала унылым речитативом он пел о богатыре Марко Кралевиче, балканском герое, сильном и смелом, о его славных подвигах. Переходя от высокой ноты к низкой, иногда делая паузы, чтобы передохнуть, он постепенно преображался, его голос звучал все мощнее, со страстью, тусклые глаза разгорались и смотрели смело из-под седых клочкастых бровей.
Иован постукивал в такт пению по столу и чуть слышно повторял отдельные стихи. Передо мной оживали старинные были и предания, вспоминался наш Илья Муромец, прошлое перекликалось с настоящим… Что-то родное, близкое слышалось мне в пении гусляра.
Когда он кончил, все сидели некоторое время молча, потом кто-то спросил:
— А как Марко умер?
— Он не умер, дети мои, — серьезно и важно ответил старик. — Он спит в пещере, его меч торчит в камне, а конь его Шарец ест мох. Марко проснется, как только камень рассыплется и обнажится меч. Тогда он сядет на Шарца и приедет спасать народ.
— Он и приехал! — подхватил Катнич, вставая со стаканом. — Здоровье нашему Марко! — крикнул он, глядя на Ранковича. — А сейчас, — обратился он к гусляру, — спой нам о том, кого любит весь наш народ. Ты слышишь, старче!
Гусляр задумался, улыбнулся чему-то своему. Лицо его посветлело, он гордо вскинул голову, и полилась дрожащая чистая и торжественно-мерная мелодия. Струна пела, как человеческий голос. Слышались призыв, и мольба, и радость:
В голосе старика было большое душевное волнение, а в словах — много ясной и глубокой любви к Сталину, и крепкая вера в победу его справедливого дела. Командиры и политработники ловили каждое слово, каждый звук струны, забыли про еду, перестали дымить сигаретами и чубуками.
Когда старик кончил петь, раздались такие громкие крики «Много година Сталину!», «Нека живе Црвена армия!» и такие дружные аплодисменты, что с дубовых веток, украшавших стены, посыпались листья.
Вдруг я заметил, как на лице у Милетича появилось смятение. Я проследил за его взглядом.
Сдвинув брови, глядя на старика, Ранкович так крепко сжимал свой пустой стакан, что суставы пальцев побелели. На какой-то миг я уловил выражение его глаз: оно было злым. Но вдруг он весело улыбнулся и громко подхватил здравицу, а когда все смолкли, сказал:
— Молодец, старина. Спел то, что надо. То, что вошло в нашу кровь. Хвала. Добро. — И, повернувшись к гусляру, еще несколько раз хлопнул в ладоши.
Иован потянул меня тихонько за рукав, и мы вышли с ним из душной комнаты на улицу.