Солнце еще освещало кафельные плитки бывшего особняка купцов Маркушиных, которых некогда мы с товарищами экспроприировали, когда вокруг сквера взревели мотоциклы механизаторов и бесшумно закружили велосипеды — молодежь стала разъезжаться. Я тоже покинул Ряжск и отправился на станцию, где ждала меня койка за 70 копеек.
Всю ночь под окном пыхтел и отчаянно, как кавказский осел, кричал какой-то паровозик, а на соседней койке молодой парень крутил под одеялом свой маленький полупроводниковый приемник, завывала эта шумовая музыка, этот проклятый джаз, от которого у меня дома, в Черемушках, раскалывается голова.
— Молодой человек, — тронул я за плечо соседа, — давайте уж так: или вы, или он, — и показал ему в окно на паровоз.
— Извини, батя, — сказал парень, — такая у меня привычка. Заснуть не могу без легкой музыки. Сейчас засну.
Еще секунд десять визжали заморские трубы, потом щелкнул выключатель, парень захрапел, дико взревел паровоз, и я заснул.
Утром в необозримой комнате отдыха шли уже только разговоры о покосе, мужички увязывали узлы, и я понял, что это мои попутчики до Ухолова.
Ухоловский поезд был еще тише, чем ряжский. Закрыв глаза, можно было бы представить, что двигаешься в телеге, если бы не близкое пыхтение паровоза.
Напротив меня на лавке сидели три мужичка, соседи мои по комнате отдыха. Люди это были примерно моего возраста, и что-то в их повадках, в жестах, в манере разговора подсказывало мне, что это уже ближние люди, может быть, даже из нашего села или из его окрестностей. Волновался я неслыханно, думая, как затеять с ними разговор. Казалось мне, что они, толкуя о своих делах, как-то со значением на меня поглядывают.
— Вот и прикидывай, мужички, где интересней, — говорил один из них, красноносый дядя в лихо сдвинутой набекрень кепке. — Родькин, стало быть, зовет сам-десять, а в лесничестве кладут сам-шесть.
Родькин! У меня закотилось сердце: это была фамилия из нашего села, мощный родственный нам, Збайковым, клан Родькиных.
— В лесничестве особ не размахнешься, — сказал сухощавый задумчивый человек. — Не размахнешься, говорю. Одни пни да кусты.
— О покосе разговариваете, товарищи? — осторожно спросил я.
— О нем, — охотно ответил третий, лукавый коротыш, самый почему-то мне знакомый из них. Двое других промолчали, и коротыш стушевался.
— Вот вы сказали: Родькины, — набрался смелости я, — извините уж, невольно подслушал. Это не Михаила ли Родькина сынок?
Коротыш заерзал на лавке и смолчал, а сухощавый, внимательно вглядевшись в меня, спросил:
— Михал Андрева Родькина имеете вы в виду, гражданин?
— Да-да, Михал Андрее! — вскричал я, мгновенно какими-то вспышками вспоминая фигуру могучего мужика Михаила Родькина, не раз стегавшего меня за набеги на его сад.
— Так этот Родькин, о котором мы гутарим, председатель наш, его внук, — строго сказал сухощавый.
— Так вы, может, из села Боровского, товарищи?! — опять вскричал я.
— Мы вот с ним из Боровского, а энтот товарищ из Канино.
— Так я ведь тоже из Боровского!
— Ага, — вежливо покивали мне мужички и, глядя в окно, принялись заряжать самокрутки. Молчание длилось долго. Я краснел и бледнел, как мальчишка, проклиная свою дурацкую шляпу, и очки, и галстук, все свое городское обличье, видимо, вызывающее у них недоверие.
— А вы чей же будете? — наконец спросил сухощавый, самый авторитетный из них.
— Я Збайковых, — чуть ли не умоляюще сказал я.
— Устина Збайкова, стало быть, сын?
— Нет, Устин-то Збайков в Тивердинских выселках жил, а мы из Энгельгардовского общества…
— Ага, «Знамя труда», стало быть, — объяснил сухощавый канинскому крепышу.
— Петра Збайкова покойного я сын, — сказал я.
И вдруг красноносый, молчавший до сих пор, хлопнул шапкой по колену.
— Да уж не Павла ли Петровича вижу я перед собой? — гаркнул он.
— Да! Да, я Павел Петрович Збайков.
— Павел Петрович! Ну, поди ж ты! — засмеялся красноносый. — А меня-то не признаешь? Я ведь Сивков Григорий.
Сивков Григорий… Сивков Григорий… Сивковых помню из Ермолаевского общества, а Григорий?
— А ведь вместе в церковноприходскую школу ходили, фулюганили вместе, — старчески залукавился сверстник мой Григорий.
Не знаю уж, узнал ли я его или просто убедил себя, что узнал, но мы тут же стали вспоминать наши мальчишеские шалости, как будто прошло не сорок с лишком лет, а каких-нибудь десять. Мы говорили о разорении грачиных гнезд, и о ловле карасей в барском культурном пруду, и о велосипеде податного инспектора; история и топография этих приключений полностью у нас совпадали, и я понял, что Григорий Сивков действительно принадлежал к нашей шайке.
— Сивков! — воскликнул я, вдруг на самом деле вспомнив. — У тебя ведь брат был мой тезка.
— Точно, — подтвердил Григорий, — признали наконец, Павел Петрович.
— Жив тезка-то?
— Кто его знает, жив ай нет? В тридцатом годе, как принято было у нас твердое решение, так он по жизни пошел. Слух был, что в казахстанской земле у него ноне хозяйство.
— А меня-то припоминаешь, Пал Петров? — спросил худощавый. — Я Савостин Михаил с Тивердинских выселок.
— Как же, помню, как же.